Есть очень сомнительные личности среди этих воротил.
4-XI-17
Порхает с утра первый снег. Осень долго щадила бедных людей. Теперь насупилась, пошли несколько дней дожди, постояла слякоть. Теперь среди моросившего с утра дождя запорхали белые хлопья…
Приехала Маруся Лошкарева41, возвращаясь из Джанхота в Москву. До Москвы теперь не добраться. Трое суток не спала. Ехала во втором классе ужасно. В Харькове трудно было попасть в вагон. Села в третий класс с солдатами. Рассказывает о «товарищах» солдатах с удовольствием. Прежде всего помогли отделаться от какого-то жел‹езно›дорожного контролера, который захотел обревизовать ее чемоданчик. – Может, провизия? – Там действительно была провизия, которую Маруся везет в голодную Москву. Провизия в небольшом ручном чемоданчике! Теперь это служит отличным поводом для придирок и для взяток.
Солдаты приняли участие. – Дайте ему. – Маруся дает рубль.
– Как вы можете предлагать мне?..
– Дайте носильщику, – советует один солдат, – он передаст. – И тут же солдаты берут вещи без осмотра и несут в вагон. Она дает еще 3 р., и дело кончается.
Те же солдаты помогли ей в Полтаве вынести вещи и усадили ее на извозчика. Она вспоминает об этой части пути с удовольствием. На ней была «буржуазная шляпка» и во всю дорогу в вагоне, битком набитом солдатами, – ни одной грубости…
А в это же время я получил письмо от железнод‹орожного› служащего из Бендер: каждый день, отправляясь на службу, он прощается с семьей, как на смерть. Насилия и грабежи со стороны… опять-таки солдат. Близ станции – виноградники. При остановке поездов солдаты кидались туда и для скорости рвали виноград с плетьми! Автор письма пишет с отчаянием, что же ему думать о такой «свободе»?
Это – анархия. Общественных задерживательных центров нет. Где хорошие люди солдаты – они защитят от притеснения железнодорожника, где плохие, там никто их не удержит от насилий над теми же железнодорожниками, честно исполняющими свой долг. Общество распадается на элементы без обществ‹енной› связи.
Я написал статью «Прежде и теперь»42, где по возможности с усмешкой говорю о цензоре Городецком и полт‹авской› цензуре. Она пока не пошла: «Вестником» овладели украинцы и… при «Вестнике» «тышком-нышком», тайно от Кости, разослали партийное воззвание с восхвалением своей партии и в ущерб другим. Костя узнал об этом уже после того, как эта гадость совершилась («Вестник» издается на средства офиц‹иального› учреждения). После этого мы решили взять мою статью. Солидарность с этими господами невозможна. Сделал это Андриевский при благосклонном участии офиц‹иального› редактора Щербакивського. Я как-то написал статью «Побольше честности!»43. Да, прежде всего недостает простой элементарно гражданской честности. И это определяет многое в нашей революции…
6 ноября
Итак, я начал с мокрого снега утром третьего дня и отвлекся.
Я хотел описать одну встречу.
Пошел по слякоти прогуляться в гор‹одской› сад. Там стоит здание бывшего летнего театра, обращенного в цейхгауз. У здания на часах солдатик. Стоит на часах – это выражение теперь не подходит. Как-то недели 3 назад я подошел к солдату, сидевшему около этого же здания на каких-то досках. Невдалеке в углу стояло ружье. Оказалось – часовой. Поставили его в 12 ч. ночи. Я шел в 12 ч. дня. Его еще не сменили. Забыли, видно. Устал, голоден. Просил проходящего солдатика напомнить, но все никого нет… Я гулял в саду. Когда шел назад, солдат лежал на траве и, по-видимому, спал.
Я заглянул в лицо. Тот же.
Теперь часовой стоит в будочке, у ворот. Эта будочка была забита, но дверь выломана. Солдат стоит в дверях, издали оглядывая порученное его бдит‹ельному› надзору здание. Усталое, землистое лицо, потухший печальный взгляд. Выражение доброе, располагающее. Ружье стоит в углу у стенки.
– Можно постоять с вами? (Дождь и снег пошли сильнее.)
– Можно. – Он сторонится. Разговариваем…
– Откуда?
– Уроженец Полтавщины, такого-то уезда. А жил у Болгарии… С отцом вышел 12-ти лет… Сначала жили у Румынии, Тульча-город. Потом подались у Констанцу, а потом стали жить под Варной. Подошла война. Пошел на службу… Болгары три раза требовали в Комиссию… Раз позвали. Мы говорим: мы русские подданные. Вам служить не будем. – А почему живете? – По пашпорту… – В другой раз позвали, уже с сердцем говорят: должны служить. Возьмем. – Воля ваша, хошь возьмите, хошь нет. А служить вам не будем. – Ну потом поехал с батькой к консулу. Сначала не хотел отправить. Пашпорт просроченный. Ну, потом дал бумагу. Я и пришел сюда. Так тут четвертый год, в окопах был. Батько, жена, дети, все – там.
В голосе много грусти. В Тульче немного знал «русского доктора»44. Это нас сближает. Я задаю вопрос:
– Не жалеете, что вернулись?
– А как же, когда на службу. Там тоже воевать пришлось бы.
– Так там близко от своих. В побывку бы можно. Может, там и лучше.
– Конечно, лучше.
Он задумывается и говорит:
– Как расскажешь тут, как они живут, так все говорят: куда нам!
Меня теперь очень интересует вопрос: осталось ли в сердце русского простого человека понятие об отечестве, или большевистская проповедь и война успела искоренить его без остатка. Да и была ли она, или то, что мы считали прежде любовью к отечеству, была простая инерция подчинения начальству.
– Так в чем же дело? – продолжаю я. – Почему вернулись?
Его печальные глаза как-то углубляются. Он смотрит молча на обнаженные деревья, на мокрый снег, на грязное дощатое здание цейхгауза и потом говорит:
– Дядки тут у меня. У одного пять сынов на позициях. У другого три. Мне братаны… И так вышло бы, что я против их ишол бы штык у штык!..
Вот оно, думаю я. «Отечество» для него – это отчина… Братья отца, его братаны… Недоразвитое еще понятие из родового быта. Но, оказывается, я ошибся. Едва я подумал это, как рядом со мной раздался опять его голос:
– Хошь бы и не було братанiв… Как же пойдешь против своих. Хошь и давно на чужой стороне, а свои все-таки свои… Рука не здымется… Так я… четвертый год…
Я смотрю на истомленное лицо, на морщинки около добрых, усталых глаз, и в нашей будке на время устанавливается атмосфера понимания и симпатии.
Я кладу руку на его погон и говорю:
– До свидания, брат… Желаю вам поскорее вернуться к своим… Когда-нибудь эта война кончится…
– Давно бы можно кончить… Стояли мы на фронте в окопах… А «его» окопы близко. Сойдемся, бывало, разговариваем. Думаете: «он» хочет воевать. И он не хочет. Мы бы, говорит, давно «замырылыся». Ваши не хотять…
– Послушайте, – говорю я, – ведь это же хитрость. Немец не хочет. Он много захватил чужой земли…
– Нет, – говорит он с убеждением. – Если бы наши не стали тогда наступать, давно бы мы уже заключили мир… окопный, солдатский… Надо было делать наступление… Черта лысого!
Я уже чувствую нечто от «большевизма», но это у него так глубоко и непосредственно, что одной «агитацией» не объяснишь. Я пытаюсь объяснить простую вещь, что когда дерутся двое, то мир не зависит от желания одной стороны, напоминаю о призыве нашей демократии… Но он стоит на своем упорно:
– Когда бы не наступали под Тарнополем – теперь были бы дома… А нашто було делать наступление?..
Я объясняю: мы не одни. Порознь немец побил бы всех. Надо было поддержать союзников. Если бы солдаты не отказывались…
– Нечего виноватить солдатiв, – говорит он, и в голосе чувствуется холодок. – Солдаты защищають… Как можно… Хто другой…
И он начинает рассказывать, и передо мной встает темный, мрачный, фантастический клубок того настроения, в котором завязана вся психология нашей анархии и нашего поражения…
В основе – мрачное прошлое. Какой-то генерал на смотру, «принародно», т. е. перед фронтом, говорил офицерам:
– Г.г. офицеры, имейте внимание. «Он» больше целит в офицеров. Этого навозу (показал на солдат) у нас хватит…
– Слушайте, – говорю я. – Да это, может, только рассказы…
Его глаза опять как-то углубляются, и из этой глубины пробивается огонек…
– Какие же рассказы. Принародно. Не один я слышал. И другие… Это как нам было?.. На смерть идти. Навозу, говорит, жалеть нечего.
Он называет фамилию этого командира, но я, к сожалению, ее забыл. Могло ли это быть в начале войны? Я не уверен, что это было, но что могло быть в те времена, когда «благонадежное» офицерство щеголяло пренебрежением и жестокостью к солдату, – в этом я не сомневаюсь. «Народ» был раб, безгласный и покорный. Раба презирают. Где есть рабы, есть и рабовладельцы. Офицерство было рабовладельцами… Да, это могло быть, и этого солдат не может забыть. Теперь он мстит местью раба…
Рассказ следует за рассказом. И теперь предмет их – измена… Места действия Юго-Зап‹адный› фронт. Упоминается станция Лезерфная (?), местечко (что ли) Куровцы, Конюхи, Сбараж. Все места, которые я вспоминаю по газетам, где шли бои, происходили и наступления, и отступления… 4-я дивизия, Владимирский полк. И всюду чуется измена. В одном месте пришли, заняли окопы. Поужинали, надо ложиться. Наутро что будет… Настелили в окопах соломы. Вдруг – приказ: выноси солому… Вынесли. Разложили так на возвышенном месте за окопами… Вдруг приказ: «зажигай!» Почему такое зажигай? Для чего?.. А это значит, чтоб ему видно было, куда стрелять. И он начал стрелять из орудий. Ну, правда, немного пострелял, пострелял, перестал…