Альф уставился на меня, как на сумасшедшую.
— Возненавидели? Девочка, милая, ты в своем уме? С того самого момента, как ты выпрыгнула из-за кулис на сцену и встала, улыбаясь нам, мы стали поворачиваться друг к другу и говорить: «Ну, ее-то нам даже и слушать не надо. Посмотрите, какая непосредственность! Какое чувство сцены, какая дерзость. Не будем тратить ни минуты. У нас еще дюжина претендентов, которых надо посмотреть. Следующий, пожалуйста». А ты еще о чем-то говоришь. Вполне возможно, что у тебя ни разу в жизни не было более блистательного выхода.
В ростановском «Орленке» Ингрид выбрала роль безумного юноши. На третьем туре она представила отрывок из «Мечты» Стриндберга. Ей казалось необходимым продемонстрировать жюри свои возможности в комедии, в сцене сумасшествия, и в трагедии. Жюри согласилось с тем, что она предложила. Осенью 1933 года Ингрид Бергман стала студенткой Королевской драматической школы в Стокгольме.
Дядя Отто, с его безупречным чувством справедливости, поздравил ее с успехом и никогда больше не возражал против ее рискованной профессии. Конечно же, он получал колоссальное удовольствие, видя шведские фильмы с ее участием. Хотя и был озабочен ее выбором, который, как он чувствовал, может принести ей много несчастья. Но это был человек, допускавший возможность собственных заблуждений. Жаль, что он не дожил до времени ее наивысшего успеха.
Несомненно, что смерть матери Ингрид, когда девочке было три года, как и смерть отца, ей тогда исполнилось тринадцать, оказала на нее сильное влияние. Юстус Бергман был единственной опорой Ингрид в первые двенадцать лет ее жизни. Он был олицетворением радости, жизнелюбия и всеобъемлющей любви.
Я так гордилась им, хотя временами он не мог испытывать такую же гордость за меня. Дело в том, что ребенком я все время воображала себя кем-то: то птицей, то уличным фонарем, то полицейским, то почтальоном, то цветочным горшком. Помню день, когда я решила стать щенком. И ужасно расстроилась, когда отец стал решительно отказываться надеть на меня ошейник и вывести на прогулку. Однако делать ему было нечего. Я терлась о его ноги, задевала прохожих и у каждого дерева задирала ногу. Не думаю, что этот спектакль доставил ему много радости. Все это происходило оттого, что я была очень одинока и предоставлена самой себе.
Я любила наряжаться... и отец помогал мне примерять смешные шляпы, я надевала очки, во рту у меня была трубка... Отца страшно интересовало искусство фотографии, и он фотографировал меня в каком-нибудь забавном виде: то ли в его больших туфлях, то ли еще в чем-то... Стоя перед зеркалом, я представляла всех: от больших медведей до старых дам и юных принцев, я играла все роли и придумывала их сама, потому что играть я начала раньше, чем научилась читать. Потом отец сказал, что мне нужно учиться петь, потому что было бы замечательно, если бы я не произносила слова, а пела. Мне нужно стать оперной певицей, говорил он. Мне еще не было восьми лет, когда я стала брать уроки пения. Я пела и пела, а отец захотел, чтобы я еще и играла на рояле. Тут уж ему пришлось пустить в ход свою власть, поскольку никакого желания заниматься музыкой у меня не было.
Время от времени я указывала ему на то, что он не совсем правильно меня воспитывает. За мной надо было присматривать, как за всеми другими детьми. Мне, например, хотелось, как вое остальные дети в школе, получать по кроне в неделю на карманные расходы. Но когда спросила у отца, могу ли я иметь свои карманные деньги, он засунул руку в карман, выудил оттуда горсть монет и протянул мне:
— Возьми, сколько тебе нужно.
— Нет-нет, здесь слишком много. Ты не должен этого делать, папа, ты не должен меня баловать, — сказала я. — Мне нужна только одна крона в неделю.
— Ну, не глупи. Деньги для того и существуют, чтобы их тратить. Бери.
— Нет, папа, не возьму. Смотри, я беру две кроны. Остальные убери. Тебе нужно научиться беречь деньги.
Итак, я воспитывала его в области моего воспитания.
То же самое происходило и со школой. Отец был уверен, что образование сверх определенного уровня — пустая трата времени. Всегда нужно делать то, что тебе нравится, говорил он. Когда мне было между десятью и одиннадцатью годами, он посмеивался надо мной: «Зачем ты ходишь в школу? Писать и считать ты научилась. А теперь только тратишь время. Будет гораздо лучше, если ты сразу займешься оперой. Ты должна заниматься музыкой, пением. Это настоящая жизнь. Быть художником, творцом. Это гораздо важнее, чем отсиживать в школе и зубрить историю да географию. У меня есть знакомые в опере. Бросай свою школу...»
Он так любил живопись, музыку, пение, и самым страстным его желанием было, чтобы дочь, унаследовав эту любовь, стала великой оперной звездой. Ступи я на этот путь, его постигло бы разочарование, поскольку пение никогда не было моей стихией. И я была слишком мала, чтобы вести такой же богемный образ жизни, как он. Поэтому я обычно говорила: «Твои рассуждения, папа, неправильны. Мне нужно учить уроки, я не могу бросить школу до тех пор, пока не вырасту». О, у меня была масса хлопот с отцом.
От моих школьных друзей я тогда уже знала, как в Швеции обстоят дела с получением образования. Если ты готовишься к замужеству и семейной жизни — а каждой девушке в школе только это и внушали, — то, начав учебу в семь лет, ты заканчиваешь одиннадцать классов и получаешь диплом. Потом, если возникало желание, можно было попытаться поступить в университет. Этого-то мне как раз и не хотелось. Я надеялась, отучившись одиннадцать лет, попасть в Королевскую драматическую школу. Но папа смотрел на меня с хитрецой в глазах и повторял: «А может, займешься-таки оперой? Это же намного интереснее».
Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, каким невероятным, невозможным человеком он был и каким любящим. Я его очень любила. Очень. И моя мать тоже.
После обручения с Петером я решила, что надо разобраться в куче вещей, заполонивших подвал дома, где мы жили с тетей Эллен, сестрой моего отца. Она умерла на моих руках, когда мне было тринадцать с половиной, и я была в таком шоке, что уехала из этого дома и больше никогда туда не возвращалась. И все вещи — нужные и ненужные — были перенесены в подвал. Но теперь, когда мы с Петером обустраивали этот дом, мы взяли ключи и спустились вниз посмотреть, что из вещей, мебели, утвари может нам пригодиться. Зрелище было жуткое. Все; мебель, кухонные, постельные принадлежности — было свалено в одну кучу, эта гора оставалась нетронутой со дня смерти тети.
Но одну важную вещь я нашла — шкатулку, аккуратно перевязанную ленточкой. В ней были письма мамы, написанные отцу из Германии в период их помолвки. Помолвлены они были неофициально, потому что родители моей матери были категорически против этого шага. Как-то летом моя мать приехала в Швецию из Гамбурга. Каждый день она обычно гуляла в лесу, где рисовал мой отец. И вот во время этих ежедневных встреч они влюбились друг в друга.