Время от времени среди напряженной работы наступал изумительный момент расслабления, особенно приятно было, если он возникал неожиданно. Однажды вечером в Ливерпуле, перед самым поднятием занавеса в «Снежинках», мадам продемонстрировала нам поразительную имитацию Чарли Чаплина. В своем прелестном белом тюнике она быстро прошлась туда и обратно, помахивая воображаемой тросточкой и приподнимая воображаемый котелок. В тот вечер занавес поднялся, явив публике не в меру развеселившийся кордебалет, в то время как сама мадам, стоя в кулисах, весело подсмеивалась над затруднительным положением, в которое мы попали, ибо ничто не вызывает столь сильной боли в животе, как попытка танцевать, когда тебе хочется смеяться.
Я убедился, что рассказы о доброте Павловой по отношению к своим танцовщикам – истинная правда. Не было ни одного мелкого несчастного случая, который ускользнул бы от ее внимания, – она сама чертила сетку из йода на лодыжке какой-либо из танцовщиц, а затем посылала ее на специальный массаж, давала бутылочку ароматической жидкости тому, у кого болела голова, – она по-матерински заботилась об этих девушках.
У танцовщиков всегда было мало времени на какие-либо иные занятия, кроме танца, но прошло не более трех дней, и я оказался глубоко погружен в денежные проблемы. Нам платили самым неудобным образом: каждые две недели или, точнее, дважды в месяц, первого и пятнадцатого. Разобравшись в этой системе, я понял, почему все упоминали февраль как свой любимый месяц. Первый день оплаты наступил после того, как я проработал всего лишь неделю или что-то около того, но девушки-англичанки убедили меня присоединиться к очереди, выстроившейся у конторы мистера Дандре.
– А вы что здесь делаете? – спросил он, изо всех сил стараясь выглядеть серьезным, хотя ему не удалось полностью скрыть веселые искорки в глазах. – Вы еще ничего не заработали!
Большую часть времени мы жили за счет небольших ссуд и чеков на маленькие суммы, присылаемые нашими семьями. Время, которое мы проводили, тратя наши ничтожные средства, примерно равнялось тому времени, которое уходило на репетиции. Однако теперь, когда я смотрю на некоторые из расходов, которые в свое время аккуратно записывал, становится очевидным, что жизнь была явно дешевле:
Помню, как в Харрогите моя хозяйка запросила фунт за три ночи, и хотя я всегда с благодарным восторгом относился к театральным квартирным хозяйкам, но все же вынужден был торговаться и сбить цену до шести шиллингов за ночь. Самым многообещающим в предстоящих гастролях по Америке было то, что каждый, кто побывал там прежде, рассказывал мне волнующие истории о том, какие там удобные поезда и отели и насколько все дешевле, чем в Англии. Все это очень успокаивало такого человека, как я, способного впасть в раздражение, обнаружив, что в Блэкпуле яблоки стоят на три пенса за фунт дороже, чем в Харрогите.
Хотя афиши, извещавшие о гастролях труппы, объявляли наше посещение каждого города «первым в мировом турне», никто из нас не имел ни малейшего представления о том, что это означает. Мы знали только, что собираемся в Америку, и прошло несколько ужасных дней в ожидании, когда решалось, кто именно поедет. Я был чрезвычайно взволнован, узнав, что еду. Беднягу Артурова не взяли, потому что он не был характерным танцовщиком. Девушки-англичанки расстроили меня, притворившись, будто они не поедут и в труппу не войдет ни один англичанин, так что мне будет не с кем словом перемолвиться в течение нескольких месяцев до конца поездки. Я поверил им и стал всерьез подумывать о том, чтобы уйти, но, наконец, они признались, что это шутка.
Помню, что мы выехали из Блэкпула в Ливерпуль в воскресенье. На Волинине была клетчатая рубашка невероятно яркой расцветки, и дирижер Теодор Штайер, обладавший ультраконсервативным вкусом, всю дорогу поддразнивал его, утверждая, будто даже лошади на полях шарахались, завидев наш поезд.
Я пока еще не понимал ни русского, ни польского, но теперь, по крайней мере, различал, на каком языке говорят, и, уверен, что узнал больше о характерном танце, наблюдая за людьми разных национальностей из бесед их рук и мимики, чем почерпнул из занятий в классе. А в итоге так сложилось, что классов не было. В Ливерпуле на огромной сцене «Олимпии» Пиановский провел единственный класс характерного танца за все то время, что я провел в труппе. Он состоял главным образом из па для переработанной Зайлихом Венгерской рапсодии № 2 Листа. Пиановский был довольно хорошим танцовщиком и обладал удивительной памятью, но его нельзя было назвать терпеливым maitre de ballet[14]. По крайней мере, некоторое время он проявлял достаточно терпения со мной как с новичком, даже невзирая на то, что ему явно досаждало присутствие английского танцовщика. Он придерживался мнения, будто поляки – прирожденные танцовщики, а англичане могут с трудом научиться танцевать, но не более. Однако он повел себя в соответствии с традициями труппы, когда я танцевал одну из четырех мужских партий в «Богемском танце».
– Хорошо, – сказал он, когда я вышел со сцены.
Некоторые поляки с восторгом встречали каждое па другого исполнителя, а британцы обычно проявляли равнодушие. Но это не важно, люди, мнение которых имело значение, говорили: «Хорошо».
Все это входило в привычку. Ночь по дороге в Глазго – скорчившись в уголках, укрывшись пальто. По какой-то причине Британия была единственной страной, где труппа не обеспечивалась спальными вагонами, и я вынужден был подставить холодную серую щеку своим шотландским кузенам, встретившим меня на станции. Трудно себе представить более далекую от театра семью, но никогда не забуду их понимания потребностей артиста. Когда я сообщил им, что меня теперь называют Альджеранов, их добрые шотландские лица сохранили совершенно серьезное выражение, и они стали тренироваться произносить это имя. В Лондоне обычной реакцией был громкий хохот, а в 17 лет я, по-видимому, был все еще чувствителен к насмешкам.
В понедельник, конечно, снова начались классы и репетиции.
– Где Марджери? – спросил Пиановский, оглядывая сцену.
Марджери отсутствовала полдня и явилась, сонно протирая глаза. Она явно легла в постель в восемь утра в воскресенье и проспала двадцать четыре часа, время от времени пробуждаясь, чтобы поесть то, что приносила ей сердобольная квартирная хозяйка. Таково было истощение от трехнедельного турне с остановками на одну ночь.
Оставалось всего лишь три недели до нашей поездки в Штаты. Еще две девушки были наняты в труппу: англичанка Джоун Уорд и Тирза Роджерз, танцовщица из далекой Новой Зеландии, только что завершившая ангажемент у Карсавиной в Лондоне. Как только мы приехали в Эдинбург, к нам снова присоединился старший балетмейстер Павловой Иван Хлюстин. Это был серьезный низенький полный человечек с бородкой. Пиановский выстроил всех новых танцовщиков вперед в линию для первого занятия, которое проводил Хлюстин, и был настолько предупредителен, что не стал давать нам обычных упражнений, которые я до сих пор считаю очень трудными. Реакция Хлюстина на мой танец несколько отличалась от привычного слова «хорошо» – он просто принялся смеяться. Чем выше становились мои прыжки и чем более героический характер приобретали жесты, тем громче он хохотал. Сперва я был немного смущен, но вскоре понял, что он смеется от удивления. У меня не было общего представления о балетах, которые мы разучивали, так что мой танец часто выпадал из контекста. Вскоре я понял, что мне повезло, – если бы Хлюстин не развеселился, он мог рассердиться, и мне пришлось бы трудно. Я усердно работал над «Шутами», такое название мы дали трепаку в «Сказках» (последний акт «Спящей красавицы»), хотя музыка причиняла мне большую сердечную боль, поскольку мой брат Рей, погибший во время войны, обычно упражнялся под нее в своей танцевальной школе. Недавно присоединившийся к труппе Караваев помог мне разучить присядку и другие па. Я испытывал огромное волнение, принимая участие в русском танце вместе с русскими и поляками, и изо всех сил старался, чтобы мои прыжки соответствовали моему энтузиазму. Линда, всегда готовая дать полезный совет, помогала мне как могла.