Мог он иногда и удивить. Так, когда бывал в хорошем настроении, особенно во время застолья (он рюмки, пока был здоров, не чурался, хотя меру, по-моему, знал; впрочем, тогда ему уже было почти шестьдесят лет; о том, что случалось в молодости, судить не берусь), вдруг начинал декламировать стихи. Знал наизусть, к моему удивлению, длинную поэму «Сакья Муни» Мережковского, а также немало стихов Есенина. Потом я узнал разгадку. В молодости Брежнев (об этом он как-то при мне рассказал сам) мечтал стать актером, играл в «Синей блузе» – так называли коллективы самодеятельности, выступавшие в двадцатых и в начале тридцатых годов с революционным, ну а для того чтобы привлечь аудиторию, и с лирическим репертуаром в клубах, на предприятиях и в красных уголках. Известная склонность к игре, к актерству (наверное, было бы слишком назвать это артистичностью) в нем была. Я подчас замечал, как он «играл» роли, и, надо сказать, неплохо, во время встреч с иностранцами.
Но так же, как в политике, в личных качествах Брежнева были и негативные, даже очень неприглядные черты. Была в нем подозрительность – может быть, и не природная, а воспитанная долголетней работой в аппарате. Отсюда же, я думаю, стремление и умение использовать других людей в своих целях, в том числе и для неприглядных дел.
* * *
Пока Л.И. Брежнев был здоров, его негативные качества – и политические, и личные – были не так заметны. Все радикальным образом изменилось, когда он заболел. Я уже говорил, что знал двух Брежневых: одного – до, а другого – после болезни. Не в том смысле, что один был хорошим, а другой – плохим. И до болезни Брежнев был, в общем-то, функционером, попавшим на должность лидера, человеком, наделенным всеми негативными чертами аппаратчика того времени, притом очень умелого. Но, вместе с тем, он имел и качества, выгодно отличавшие его от большинства других: умение слушать, поначалу трезвое, непреувеличенное представление о своих возможностях, политическую осторожность и умеренность, склонность уходить от конфронтаций, искать, где возможно, соглашения. Как во внешней политике, так в какой-то мере и во внутренних делах.
В начале своей деятельности на посту генсека не был он лишен и скромности, и здорового юмора. Приведу лишь один факт. Как-то в готовившуюся для Брежнева речь вставили пару цитат из произведений Маркса. Он прочел и сказал: «Ну зачем это? Кто поверит, что Леня Брежнев читал Маркса?»
После окончания любой работы он не забывал поблагодарить ее участников, а иногда даже устраивал по этому поводу торжественный ужин и наделял присутствовавших сувенирами.
Болезнь притушила, а потом во многом вытравила положительные черты и безмерно усугубила негативные. Хотя, конечно, и здесь речь шла о довольно продолжительном процессе: после первого заболевания Брежнев поправился; временами даже складывалось впечатление, что дело идет на лад. Но ухудшения учащались, а улучшения становились все более короткими…
И вот как раз в этих условиях (отчасти, возможно, потому, что он утратил контроль над собой) на первый план вышли подозрительность и любовь к сплетням (поначалу, видимо, тщательно скрываемые, а потом расцветшие, не без помощи подхалимов, пышным цветом, ставшие безграничными), тщеславие, страстная потребность собой красоваться. К этому добавлялись глубоко сидевшие в нем, в семье, в близком окружении мещанство, стяжательство, а главное – очень невысокий уровень нравственной требовательности к себе, как, впрочем, и к окружающим. Все это принимало такие формы, что мне не раз приходило в голову: может быть, его болезнь только ускорила уже идущий процесс распада личности?
* * *
Другие отрицательные личные черты Брежнева, к сожалению, имели и общественные последствия. Много толков вызвали приписанные Брежневу молвой материальные злоупотребления. Я не думаю, что есть основания, а тем более политический смысл, затевать посмертно специальное расследование. Но поводы для сплетен и сам Брежнев, и особенно члены его семьи, несомненно, давали. Например, его любовь быть за рулем автомобиля была бы не таким уж предосудительным хобби (он, кстати, имел права водителя-профессионала), если бы он не выбирал самые роскошные заграничные марки – «роллс-ройсы», «мерседесы» и т. д. Если бы Брежнев не давал зарубежной печати повода так широко обсуждать эту тему страсти советского лидера к роскошным автомобилям, говорить о том, что при встречах на высшем уровне он их один за другим получает в подарок. Ведь и статус этих машин, составивших вскоре целый автомобильный парк, оставался неопределенным: то ли они принадлежали ему и членам его семьи, то ли эти машины были казенными.
Стяжательство, наверное, гнездившееся где-то глубоко в натуре Брежнева (не говоря уж о некоторых членах его семьи), стало в последний период его жизни проявляться в особенно неприглядных формах, притом часто на глазах самой широкой публики. Знаменитым перстнем с бриллиантами, подаренным ему в Баку Г. А. Алиевым, он открыто, забыв обо всем, любовался на глазах у миллионов советских телезрителей.
Москвичи, а вслед за ними и жители других городов и регионов узнавали о дачах, которые строятся для его сына и для дочки. Ну и, конечно, «царские охоты», о которых шло немало разговоров, как и об «охотничьих домиках», на деле являвшихся большими домами, настоящими хоромами с зимним садом, бассейном и прочими атрибутами.
Много было и другого, и к реально существовавшему добавлялось, естественно, еще больше вымыслов и домыслов, тоже подрывавших авторитет власти, руководства и компартии. Все это создавало эффект домино, так как явно подавало дурной пример чиновникам всех рангов, фактически утверждало вседозволенность. Последняя достигла невиданных масштабов. Произвол обязательно связан с вседозволенностью. Единственное, что мог в это привнести от себя Брежнев, – очень уж видный всем, беззастенчивый «личный пример» и не знавшие границ либерализм и попустительство в отношении особенно близких к нему людей – Щелокова, Медунова, Рашидова, Алиева и Кунаева.
Для целой группы людей, окружавших Брежнева, узаконивались роскошные дома приемов и «охотничьи домики», дорогие подарки и всевозможные услуги тех, кто ведал дефицитом; такая система стремительно распространялась вглубь и вширь – на республики и их руководителей, затем на области и города, в чем-то на районы, даже на предприятия и хозяйства. Границы между дозволенным своим и недозволенным чужим стирались.
Ответственная должность превращалась нечестными людьми в кормушку. Все дурное, что проступало в Москве, тут же дублировалось в провинции – и спецлечение, и специальные жилые дома, и спецстоловые – все, вплоть до пресловутой «сотой секции» ГУМа, торговавшей импортным и отечественным дефицитом.