Такое, должно быть, только во сне и могло привидеться, когда с вечера ложишься натощак.
Острая нужда в самом необходимом развивала у школяров изобретательность и находчивость. Только для самих себя сочинять подобные истории не стали бы. Это было бы слишком уж «искусство для искусства». Нет, все это сочинялось прежде всего для уличного исполнения: от дома к дому плелись, разыгрывая свои фантазии на голоса, по ролям — словом, любым способом, лишь бы рассмешить и разжалобить благодушных слушателей.
Те, кто считал этот способ выклянчивания провизии унизительным для себя, действовали на иной манер. Были свои «академики» в умении красиво и незаметно похозяйничать в базарном ряду или за садовым плетнем.
Особняком держались признанные грамотеи, которые уже после первых классов славились как отличные латынщики. «Заправить Альвара» какому-нибудь юному тугодуму — маменькиному сынку, то есть преподать начатки латыни, пользуясь популярным учебником Альвара, — было для них делом нехитрым. Таких с охотою нанимали репетиторами в богатые дома Подола и верхнего Киева.
Как бы то ни было, жесткие условия бурсацкой жизни в одном имели свое преимущество: в Академии трудно было отбывать время. Но тем, кто по настоящему стремился к знаниям, бытовые невзгоды только подбавляли энергии и решимости.
При слове «бурса» у современного читателя сразу же возникают определенные литературные ассоциации. Бурса это Помяловский, отчасти Нарежный и Гоголь, но прежде всего Помяловский, его «Очерки». Бурса — нечто прямым образом связанное с темными, варварскими, задворочными проявлениями жизни. Там «большая рыба поедает маленькую», там бушуют низменные страсти, там детство уродуется нравственно и физически. Жестокие дисциплинарные меры, схоластический дух преподавания, мертвящая стихия буквоедства — вот устоявшиеся чертылитературного канона, который вольно или невольно всплывает в воображении у многих при слове «бурса». Но нужно пристальнее всмотреться в быт старинных школяров — он не одною черной краской мазан. В том, как велись занятия, каковы были отношения между учениками и воспитателями, какими правилами регламентировалось течение студенческой жизни, — во всем этом немало любопытного, а может быть, и поучительного.
Пресловутую латынь, с которой обычно спяливаются представления об унылой и бесполезной зубрежке, киевские «спудеи» осваивали в общем-то без особой натуги, легко, играючи. Работа над чужим языком в прямом смысле слова уподоблялась игре: не только в аудиториях, но и после занятий, в общежитиях, молодью люди, по установленным условиям, должны были общаться только на латыни. Тому, кто в разговор» с приятелем допускал определенное число ошибок, и вручали особый футлярчик — «калькулюс», в который вкладывали лист бумаги с его фамилией. Теперь владельцу футлярчика нужно было стараться изо всех сил, чтобы до ночи «сплавить» неприятный трофей кому-либо из сверстников, уличив его при свидетелях в нескольких ошибках. Если же сделать этого не удалось и «калькулюс» остался у него, назавтра неудачника публично осмеют в классе, а то и накажут как-нибудь.
Домашние задания бурсаки выполняют здесь же, в академическом корпусе. Потрескивают поленья в печи, нестройный гул стоит над столами. Кто корпит над сочинением, кто готовит вопросы и ответы к диспуту, кто переписывает шуточный латинский стишок, в котором рифм почти столько же, сколько слов.
Через три четыре года любой из этих ребят, кажется, не струсит поболтать на латыни с самим папой римским! По крайней мере, студентам иезуитских коллегиумов уж ни в чем не уступит, и Августинову «Исповедь» будет читать бегло, как в детстве читал часослов.
Киевских «академиков» нередко сравнивали с иезуитами. Они де слишком много брали напрокат у иезуитов, слишком подобострастно их копировали.
Но это не совсем верно. Сходясь в деталях, обе системы обучения резко различались в существенном. У одних была суровая корпоративность, не терпящие пререканий регламентированность и подотчетность духовной жизни, иго иерархической «элиты», которая обращалась с новичком, как с податливым комком глины, готовя из него исполнительное орудие для борьбы с инаковерными.
У других как никак главенствовала свобода. Недаром же прах Конашевича Сагайдачного, первого гетмана братчика, покоился у стен Академии! Недаром учился здесь когда-то сам Хмель — отец народной воли! Не с тех ли пор и утвердилась в облике любого бурсака особая черта — независимость в поступке, речи, осанке? Бывали случаи: обиженный преподавателем студент не заробеет самому митрополиту написать о несправедливости, жертвой которой он оказался. И добивался таки верховного удовлетворения своей просьбы.
Конечно, в большинстве случаев конфликты решались в школьных стенах: Академии было предоставлено право внутреннего самоуправления с собственным судом. Но если все-таки строптивый школяр чувствовал, что академическая жизнь ему не по нраву, а студенческий харч не по вкусу, никто его особенно не удерживал. Место беглеца долго пустовать не будет. В те годы, когда начинал учиться в Академии Григорий Сковорода, приток новичков с каждой осенью все возрастал. Учебное заведение переживало пору второго расцвета. Благоволивший к Академии киевский митрополит Рафаил Заборовский (после смерти Рафаила она стала именоваться Киево-Могило- Заборовской) выделил большую сумму на реставрацию учебного корпуса — Студентского дома, к которому надстроили второй этаж. Значительно пополнилась в эти годы и без того уже богатая училищная библиотека (к концу XVIII века в ней числилось 12 тысяч томов). Поступало много рукописей и книг в виде пожертвований от меценатов и бывших учеников. Щедро одаривали школьное книгохранилище печерские монахи, в собственной типографии которых трудились тогда блистательные мастера-печатники. Лавра издавала роскошные фолианты с изящными гравюрами и заставками. Целым событием для тогдашних библиофилов был выход в свет книжки с экзотическим названием «Ифика и иерополитика», содержавшей стихотворные наставления под символическими рисунками, или крошечного томика Псалтыри, который свободно умещался на ладони и был набран изысканным миниатюрным шрифтом.
Издавались и учебники. Но тогда это дело было еще сравнительно новое, и гораздо чаще, чем печатными трудами, преподаватели пользовались собственными рукописными трактатами. Каждый наставник считал для себя делом чести не повторять курсы, которые читались на кафедре до него, а составить спою оригинальную «систему». Со временем, когда печатании учебной литературы сделалось более регулярным и рукописные «системы» стали постепенно выходить из моды, многими это было воспринято как явный и плачевный упадок преподавательского уровня.