Вот так же в далеком голодном тридцать третьем году лежал он вниз лицом в степном ковыле и так же, как теперь, плакал от бессилия и от жалости к себе.
Жили они тогда в Манычской степи, на Синих буграх. Голод оторвал Славку от школы, и его привезли из города домой, на эти Синие бугры. По весне, как только солнышко согнало снег и просушило степь, мать взяла его за руку и отвела к калмыку-чабану, где он мог бы спастись от голодной смерти. Сначала Славка пас один сакмал - небольшой гурт овец с ягнятами. Смотрел, чтобы овцы не разбредались по ковылю, чтобы ягнята не ели землю, а соленая манычская земля была их лакомством, от которого они подыхали в тот же день; смотрел, чтобы молодняк - зеленый, глупый - не бегал по дороге, если попадалась дорога. Набегавшись вперегонки, эта глупая мелюзга ложилась потом отдохнуть, простуживала на весенней земле легкие и опять же подыхала. Сбить с дороги взбесившуюся от радости стайку ягнят было трудно, почти невозможно, но еще трудней было уследить, чтобы ни один потом не лежал долго на холодной земле. Надо было выискивать в ковыле лежачих, сгонять их с места и опять же не давать им разбредаться, пропадать с глаз. И все же один сакмал терпеть было можно. Потом чабан приставил Славку и ко второму, потому что в отаре шел весенний окот. Все, что надо было делать в одном, надо было делать и в другом, к тому же еще не допускать, чтобы сакмалы смешивались. Только обегал, собрал вместе один, - разбрелся другой; только что с великим трудом сбил с дороги одних, - выскочили на нее другие; пока бегаешь за этими другими, кто-то уже пропал в ковыле и лежит себе, простуживает легкие или ест землю. Бегал-бегал, выбился из сил, а толку никакого, порядка никакого, а кругом степь без края, некому пожаловаться; оглянулся на дорогу, а по ней опять молниями носятся резвые, безумные от счастья маленькие тираны, упал вниз лицом, горько заплакал от бессилия, от жалости к самому себе...
Наутро ушел домой. И мама, которая так жалела Славку, так любила, снова взяла его за руку и снова повела в далекую степь к овечьему сараю. Ковыли блестели под солнцем, больно было смотреть, скользко было идти. Славка пробовал отставать, упираться, начинал скулить. "Мама, я не пойду туда, не надо". - "Нельзя, сыночек, дома есть нечего". - "Я не буду есть, мама". - "Нельзя не есть, сыночек, ты умрешь не евши". - "Да не умру я, мама, правда не умру". Уговорить маму было невозможно. Никогда еще не видел Славка ее такой безжалостной. Поплакалась она перед чабаном-калмыком, и тот пожалел ее, согласился оставить Славку. "Ты не убежишь, сыночек?" - спрашивала она и плакала. "Нет, мама, не убегу", отвечал Славик, понявший наконец, что другого выхода ни у мамы, ни тем более у него не было.
Лежал Славка в мокрой траве, затихал понемногу, и в душе его ожил этот почти забытый случай. Ожил, придвинулся близко-близко, так что и понять было невозможно - тот ли, двенадцатилетний Славик, или этот, уже юноша, уже обезоруженный солдат, плачет сейчас, лежа вниз лицом, затихая понемногу, реже и тише вздрагивая плечами.
4
После второго курса Славка не мог на лето уехать домой, на свою Ставропольщину. Он остался в Москве, потому что началась война. Последние экзамены второпях сдавали уже во время войны, в первые ее дни. Записались добровольцами и ждали вызова. Потом запасной полк, пехотное училище и фронт. За это время ушли на войну младший братишка Ваня и отец.
"Чуяло мое сердце сыночек, - писала мать своим расплывающимся почерком, без точек и без запятых, - сон мне был такой и вот получилось взяли отца и взяли Ванюшку и ты гдей-то и осталась я сыночек одна как есть ни ночи нету мне ни дня и слезы не высыхают работой спасаюсь как осталась я за отца экспидитором и работаю не хуже мужика и нагружаю и сгружаю и записываю чего привезли и чего увезли а то бы не выдержало мое сердце вся она в крови сыночек мой родной".
Не мог Славка представить на войне, с оружием, в шинели, своего отца - тихого, аккуратного человека. Вот с книжкой сидит до полночи, носом клюет, вот тряпочкой пыль стирает с ботинка, вот слюнями выводит пятнышко на пиджаке. Трудно представить себе. А Ваню? Последний раз он видел его год назад, в каникулы, - голос, как у молодого петушка, ломался. Личико с мягкими скулами, мягкие серые глаза, совсем как отец на карточке, где снят еще неженатым парнем. Славка жалел теперь братишку, жалел, что часто обижал его в детстве, и колотил, бывало, и орал по-всячески, когда Ваня увязывался за ним, плелся вслед, потому что хотелось быть вместе со старшим братом, которого он любил, не глядя ни на что, и которому был предан, как щенок. Теперь Славке было больно от этих воспоминаний, оттого, что не понимал тогда ни этой любви, ни этой щенячьей преданности. Как он там... в тяжелых ботинках, в обмотках, как он винтовку держит, ведь она тяжела для него? Славка не успел узнать, что Ваня уже убит...
Проснулся, выбрался из-под стожка, где заночевал. В глаза мягко ударило белым. Вчера за день снег почти стаял, а сегодня опять все белело вокруг. Сегодня запах мокрой коры, осеннего леса был тонок, едва уловим, зато сильно пахло чистым, набухшим влагой снегом. Мучил голод, но было утро, начало дня, и надо было начинать жить. Свернул с опушки и пошел лесом. Обходил буреломы, крутые овраги, колючие еловые заросли. Ел снег, и если попадался малинник, обламывал и ел незатвердевшие побеги малинника. Желуди, какая-никакая ягода - все было под снегом, оставался только малинник. Был бы табак, самосад или махорка, - можно бы перебить голод, но табак кончился, последние крошки вытряхнуты из вывернутых карманов.
К вечеру Славка набрел на лесную деревушку с небольшим полем за ней. Из крайней избы вышла наспех одетая баба, видно, заметила Славку из окна. Не успел спросить, как схватила его за рукав.
- Господи, немцы ж у нас, - сказала она шепотом и потащила Славку через двор, в березняк. - Понажрались шнапсу своего, теперь дрыхнут кто где. А ты, милый, иди теперь прямо, лесом, лесом. Будет тебе речка через две версты, найдешь переход, поперек речки сосна повалена, не упади, милый. А там и сторожка лесника, сам возвернулся вчерась только.
- Спасибо, мамаша, - сказал Славка тоже шепотом и повернулся идти. Баба спросила вдогонку:
- Дальний будешь-то?
- Дальний, мамаша, спасибо.
Шел по мягкому снегу, прямиком, не выбирая тропинок. Подстегивали голод и страх. Наверху, между деревьями, была черная, беззвездная ночь, снизу все подсвечивалось тусклым мерцанием снега. И оттого, что было уже совсем темно, речка, казалось, текла густым и дремучим лесом. А может быть, он и на самом деле был тут густ и дремуч. Речка возникла неожиданно, хотя Славка надеялся уже давно подойти к ней. Вдруг оборвалось впереди мерцание, остановились деревья. Славка подошел ближе - черная пустота. Прислушался. Где-то ластилась, поплескивала почти неслышно вода, обтекая, может быть, корягу или сучок упавшего дерева или блуждая между промытыми корнями в глубокой подмоине. Славка догадался и даже, как ему показалось, увидел: черной пустотой была вода. Прошел в одну сторону, в другую. Лезть в провальную черноту, вброд, было немыслимо, и он заметался по берегу, пока не разглядел в одном месте ту самую поваленную сосну. Она лежала над черной пропастью и была заметна только потому, что на ней во всю длину держался снег. Славка ощупью взобрался на комель, расчистил его от снега и потихоньку стал продвигаться вперед. Почти на середине потерял равновесие. Когда понял, что уже не удержаться, спрыгнул в черную пропасть, чтобы не свалиться туда боком, плашмя или еще как-нибудь. Успел подумать при этом: хотя бы не с головой. Ему никогда не приходилось плавать в сапогах и в шинели, и он не знал точно, можно ли вообще удержаться на плаву в сапогах и в шинели. Поэтому падал с ужасом и надеждой. Всплеснулась черная вода, сердце зашлось, дыхание переломилось, но, погрузившись в воду по плечи, почувствовал ногами дно. Обрадовался. Вода залилась в сапоги не сразу, а когда Славка прикоснулся ногами ко дну. Было странно непроглядной ночью стоять по плечи в реке и следить, и слушать, как ледяная вода медленно заполняла сапоги, просачивалась, пробивалась сквозь шинель, сквозь всякие стежки-застежки, ширинки и прорехи. Да, мокро, промозгло, невыносимо и жутко - ведь ночь, черт знает что кругом, а все же что-то новое испытывал сейчас Славка, стоя посередине ночной речки, в дремучем лесу. Какие-то новые силы, спавшие там, среди теней, в серой колонне пленных - где-то она сейчас, как они там, бедолаги? - что-то новое, сопротивляющееся поднималось в Славкиной душе назло всем этим ночным страхам, этим ночным речкам, холоду и голоду. Придерживаясь за поваленное дерево, Славка двинулся к другому берегу. Глубже, еще глубже, уже надо подбородок поднимать, ледяной ниткой стянуло шею, потом дно стало приближаться и наконец захлюпало под Славкой, вода с шумом стекала с него в речку. Выбрался на берег и сразу начал дрожать, не попадая зуб на зуб. Тяжело и противно идти в мокром по снегу, ночью, нести на себе все мокрое. Но раздумывать некогда. Он уже прошел поляну, оглянулся и слева увидел огонек, светящееся окно. Кинулся туда, постучал в завешенное окошко, и свет погас, на Славкин стук никто не отозвался. Дрожа противной дрожью, не видя другого спасения, он стал стучаться еще и еще. Стучал и говорил что-то в черное окно, рассказывал, как шел к этому домику, по совету деревенской тетушки, как упал в речку, как он погибает теперь и погибнет совсем, если ему не откроют. Говорил, что он свой и что бояться его нечего. Говорил, говорил, хотя знал, что никто не может расслышать его и что все его жалобы бесполезны. Но за окном, видно, притулились к занавесочке, слушали, потому что опять вспыхнул огонек, потом лязгнул засов, в приотворенную дверь позвал женский голос: