Вскоре после Нового года студент Придворов, выйдя в город, обратил внимание, что улицы непривычно пустынны, встречные почему-то насторожены. Магазины закрыты, витрины даже заколачивают досками. На Васильевском острове попал в какое-то столпотворение: взволнованные, возбужденные лица, разговоры о какой-то «петиции». Здесь, как говорили, оказался «Отдел» самого Гапона. Услышав это имя, студент пошел дальше по своим делам.
Между тем толпа близ гапоновского «Отдела» продолжала разрастаться, и к вечеру, когда стемнело, здесь собралась уже масса народу. Беспрерывно читали и обсуждали ту самую «петицию», о которой лишь краем уха прослышал студент.
Всю ночь шли споры и обсуждение. Народу все прибывало. И наконец, утром масса, предводительствуемая Гапоном, с иконами и хоругвями потекла через мост к Дворцовой площади.
Мы не знаем, что думал обо всем этом благонамеренный студент, но хорошо знаем то, что случилось с людьми, мимо которых он прошел, как изменилось их отношение к власти после просьбы о помощи и защите. Много позже Придворов жадно будет слушать рассказ очевидца — Мартына Лядова, который говорил:
«Для меня не было неожиданностью, когда у Дворцового моста мы встретили отряд пехоты и кавалерии. Передние встали, задние ряды продолжали двигаться вперед в том же благоговейном настроении, когда раздался первый залп. Я наблюдал за лицами моих соседей. Ни у кого не заметил испуга, паники. Не ими сменилось благоговейное, почти молитвенное выражение лиц, а озлоблением, даже ненавистью. Это выражение ненависти, жажды мести я видел буквально на всех лицах, молодых и старых, мужчин и женщин. Революция действительно родилась, и родилась она в самой гуще, в самой толще рабочей массы. Достаточно было одного возгласа после залпов — и мирная толпа, только что шедшая с церковным пением, бросилась разбивать железную ограду прилегающих палисадников, вырывать из мостовой булыжники, разгромила оружейную мастерскую, чтобы вступить в кровавый бой с царскими палачами. Тут же начали строить баррикаду. Часть толпы лавиной двинулась на Неву, чтобы по льду обойти солдат, пробраться на площадь. Я пошел с толпой. Нас начали обстреливать с моста, но толпа шла. Когда мы добрались до Дворцовой площади, там почти все было кончено. Навстречу бежала толпа, озлобленная, дикая, тащили убитых, раненых. Проклятья, самые грубые ругательства по отношению к царю, к офицерам доносились отовсюду. Встречных офицеров сталкивали с тротуара, избивали до смерти. Людской поток залил всю улицу. Но это была уже не мирная толпа».
Мы не знаем, где был Ефим Придворов, когда в здании Художественной академии, на частной квартире, собрался Петербургский комитет социал-демократической партии большевиков — Землячка, Гусев, Богданов, тот же Лядов. Сюда сбегались, делясь впечатлениями, все новые люди. Писали прокламации «Ко всем рабочим», «К солдатам», наконец, просто «Ко всем».
Ефима Придворова тогда не было даже в числе просто «всех». О чем он думал в те дни, в темные морозные ночи, когда повсюду горели костры для дежуривших на улицах войск и полиции?
Город напоминал военный лагерь. Члены Петербургского комитета не спали ночами: многие оказались без крова, опасаясь обысков и арестов. Решался вопрос о срочном созыве съезда партии, в конце концов назначенном на 2 февраля. Члены комитета разъехались по стране, чтобы организовать выборы на съезд и отправку делегатов. Все кипело в обоих станах.
У студента Придворова был кров и не возникло никаких внеочередных дел и забот. Но возникли вопросы, заставшие его, по собственному признанию, врасплох.
Только, прежде чем обратиться к этому его признанию, не полистать ли страницы еще более давнего прошлого? Не удастся ли в нем увидеть, откуда взялась благонамеренность студента Придворова, которая явно противоречила его происхождению и положению?
Вернемся, скажем, на десять лет назад, в 1894 год. Оглядимся. Под высоким небом, среди добрых украинских тополей раскинулись хаты-мазанки с соломенными крышами. Речка Ингул делит их на две стороны: левую — украинскую, и правую — издавна занятую военными поселенцами. Село Губовка — большое, но небогатое. Хорошей земли мало; селяне, а особенно потомки поселенцев — самые неимущие, не побрезговали бы и плохой. Да и той нету. Зато есть церковь. Управа. Есть и шинок.
Шинок стоит, как водится, у самого шляха, что ведет на Елисаветград — всего двадцать верст ходу. И на том же бойком месте, почти на перекрестке, соседствует с шинком хата Придворовых. Управа тоже неподалеку. Это «стратегический центр» всего села. Здесь можно увидеть и урядника, и станового, и все сельские власти; проезжающие обозы; конокрадов, дьячков да и всех вызываемых в управу крестьян.
Хата Придворовых что-то вроде заезжего двора. Старый Софрон Придворов с внуком Ефимкой здесь только нежеланные постояльцы. Хозяйка, Екатерина Кузьминична — красивая, крутая нравом, жестокая. Она примет, угостит, сама выпьет… Ни сын, ни свекор ей ни к чему, а муж тем более; он давно ушел в город на заработки. На селе прокормиться нечем.
А вот и сам малец Ефимка. Ему одиннадцать лет. Светлый, даже слегка рыжеватый, востроносенький и чуть присыпан веснушками. Уши маленько оттопырены от частой таски. Взгляд ясный, бойкий. Он на селе — заметная личность: грамотей; до семи лет жил в городе, и, пока отец работал сторожем при духовном училище, дьячок научил Ефима читать по церковным книгам. Явился на село — понадобилась ему школа! И здешняя учительница Марфа Семеновна тут как тут: «Способный!»
Екатерину Кузьминичну Придворову вовсе не ублажает доход, который она получает с Ефимки. Отнимет пятак, но своему «учить», то есть лупить, не перестанет. А пятаки и даже двугривенные ему постоянно приносят всякие дела: мирские и «божественные».
Подерутся спьяну мужики, сядут в «холодную» — надо строчить прошения и объяснения начальству. Другой раз без драки — просто жалобы друг на друга. Но больше всего шло прибытку от церковных дел. После он вспоминал:
«Я вообще спец по похоронам был. Псалтыри читал… «аллилуйя», «господи боже». Ну, думают, хорошего псалтырщика взять — надо рубль, а я за двугривенный. Ночью: «Вставай. Бабка Силантиха умерла». Ну, я живо с печки — и двадцать копеек обеспечены. Я скоренько прочитаю и скорее в бабки на улицу играть. Попик — тот с расстановочкой, а я по дешевке; покойник меня обжулить не мог, но живые обжуливали…» Да сколько ни заработай, есть все равно нечего. Не отберет мать — деньги пойдут на книги. Он их даже в дом не заносил. Держал у учительницы. У него уже был свой «Конек-Горбунок» Ершова, стихи Некрасова и «Разбойник Чуркин»… А есть все-таки хотелось. «Он был самый худущий из деревенских детей, — вспоминал после товарищ по сельской школе Исай Момот, — он всегда недоедал. Дед варил ему картофель с шелухой, доставал ржаные лепешки».