Твейтс протянул мне мышиный трупик, и я сунул его себе в карман брюк. Потом мы впятером вышли из школы, миновали деревенский луг и направились к кондитерской.
Взвинчены мы были страшно. Мы ощущали себя бандой головорезов, собравшихся ограбить поезд или разнести в пух и прах ментовку шерифа.
— Попробуй сунуть мышку в тот кувшин, куда она чаще всего лазает, — сказал кто-то.
— Я запихаю ее в кувшин с пустокляпами, — сказал я. — Она никогда не убирает его за прилавок.
— У меня есть пенс, — сказал Твейтс, — так что я попрошу у нее одну шербетную сосалку и один лакричный шнурок. А когда она отвернется и станет доставать их, ты быстренько засунешь мышь в банку с пустокляпами.
Вот так все и устроилось. Входя в лавку, мы слегка важничали. Как же, мы чувствовали себя победителями, а миссис Пратчетт была жертвой. Она стояла за прилавком, и ее злобные свиные глазенки подозрительно глядели на то, как мы вступаем в ее владения.
— Одну шербетную сосалку, пожалуйста, — сказал Твейтс, протягивая ей монету.
Я держался позади всех, а когда увидел, что миссис Пратчетт отвернулась на пару секунд, чтобы достать шербетную сосалку, поднял тяжелую стеклянную крышку банки с пустокляпами и сунул туда дохлую мышь. Потом так неслышно, как только мог, вернул крышку на место. Сердце мое колотилось как сумасшедшее, а ладони мгновенно вспотели.
— И один шнурок, пожалуйста, — донесся до меня голос Твейтса. Развернувшись, я увидал, что миссис Пратчетт держит в своих грязных пальцах один лакричный шнурок.
— И нечего тут всей оравой вваливаться, ходят тут толпами, а если и найдется покупатель, так разве только один, — заскрежетала она на нас. — Пошли, пошли отсюда! Выметайтесь поживее! Вон!
Оказавшись на улице, мы пустились наутек.
— Сделал? — кричали мне приятели.
— А то как же! — сказал я.
— Ну ты молодец! — вопили мои приятели. — Надо же такое устроить!
Я чувствовал себя героем. Да я и был героем. До чего же приятно чувствовать, что тебя так любят.
Упоение триумфом с дохлой мышью продолжалось до следующего утра, когда мы все опять собрались, чтобы вместе дойти до школы.
— Пошли, глянем, может, она все еще в кувшине, — сказал кто-то, когда мы подходили к кондитерской.
— Нельзя, — твердо сказал Твейтс. — Слишком опасно. Пройдем мимо как ни в чем не бывало, будто ничего не произошло.
Поравнявшись с лавкой, мы увидали на двери картонку, на которой было написано:
«ЗАКРЫТО».
Мы остановились и уставились на эту табличку. Слыханное ли дело, чтобы кондитерская была закрыта в такой час.
— Что стряслось? — спрашивали мы друг у друга. — Что творится?
Мы прижимались лицами к окну и заглядывали внутрь. Миссис Пратчетт нигде не было видно.
— Глядите! — закричал я. — Банка с пустокляпами пропала! Нету ее на полке! Там, где она всегда стояла, пустое место!
— На полу она! — сказал кто-то. — Разбилась вдребезги, и пустокляпы везде валяются!
— Это все мышь! — крикнул еще кто-то.
И тут перед нашими глазами явилась вся картина: осколки огромной стеклянной банки с дохлой мышью и сотни разноцветных пустокляпов, рассыпавшихся по всему полу.
— Она до того перепугалась, когда схватила мышку, что все вывалилось у нее из рук, — сказал кто-то.
— А почему же она не подмела все это и не открыла лавку? — спросил я.
Никто мне не ответил.
Мы развернулись и побрели к школе. У всех нас вдруг появилось какое-то ощущение легкого неудобства. Как-то неуютно стало. Что-то не очень правильное было в том, что кондитерская оказалась закрытой. Даже Твейтс не был в состоянии предложить разумное объяснение. Мы умолкли. В воздухе почувствовалось слабое, но все же распознаваемое дуновение опасности. И мы все его ощутили. В ушах наших слабым отзвуком зазвучали колокола тревоги.
Через какое-то время Твейтс нарушил тишину.
— Она, наверно, сильно струхнула, — сказал он. И замолчал.
Все мы глазели на него в готовности изумиться очередной мудрости великого медицинского авторитета, которая должна была с минуты на минуту явить себя миру.
— Как бы то ни было, — продолжил он свою речь, — а схватить дохлую мышь, рассчитывая взять пригоршню пустокляпов, это, наверное, достаточно сильное переживание. Согласны?
Никто ему не ответил.
— Так вот, — продолжал он, — если старый человек, наподобие миссис Пратчетт, внезапно испытает очень сильное потрясение, то, думаю, вам известно, что затем случается?
— Что? — сказали мы. — Что случается?
— У отца моего спросите, — сказал Твейтс. — Он вам расскажет.
— Ты скажи.
— У такого человека случается сердечный приступ, — объявил Твейтс. — Ее сердце перестало биться, и через пять секунд она умерла.
На мгновение, а то и два мое собственное сердце перестало биться. Твейтс ткнул указательным пальцем в меня и мрачно сказал: — Я думаю, что ты ее убил.
— Я? — закричал я. — Почему только один я?
— Ты это придумал, — сказал он. — И потом, это ты закинул мышку вовнутрь.
Нежданно-негаданно я вдруг оказался убийцей.
Как раз в это самое время мы услыхали далекий звук школьного звонка, и оставшийся отрезок пути нам пришлось преодолевать бегом, иначе мы опоздали бы на молитвы.
Молились мы в Зале Собраний. Мы все рассаживались на деревянных скамейках, которые стояли в несколько рядов, а учителя восседали лицом к нам в креслах, находившихся на возвышении. Наша пятерка успела юркнуть на свои места как раз вовремя — директор школы уже шествовал к возвышению, на котором стояли кресла, а за ним двигались другие учителя и прочий персонал школы.
Этот директор — единственный учитель Соборной школы в Лландаффе, которого я могу вспомнить, и вы скоро узнаете, почему я помню его очень отчетливо. Имя ему было — мистер Кумбз, и в моей памяти хранится картинка крупного человека, этакого великана, с физиономией, похожей на кусок ветчины, и копной ржавых, спутанных в колтун волос на макушке.
Все взрослые видятся маленьким детям гигантами. Но школьные директора (и полицейские) — самые громадные великаны, они куда больше всех прочих. Вполне возможно, что на самом деле мистер Кумбз был совершенно обычным существом, но в моей памяти он — огромный великан.
Мистер Кумбз как раз продвигался к возвышению, чтобы промямлить старинные молитвы, которые у нас бывали каждый день, но сегодня утром, после того как прозвучало последнее «Аминь», он не развернулся, как обычно, и не стал стремительно уводить свою свиту. Он остался и по-прежнему стоял перед нами, и было понятно, что он сейчас что-то объявит.