Как рьяно взялась она за перо, когда слегка притупилась боль утраты! Биографии, сначала пережитые, ибо касались объектов лично ей дорогих, факты, любовно собранные, с чисто женским тщанием, в библиотеках, хранилищах и поездках, становились книгами из жадно читаемой серии ЖЗЛ, хотя выходили в разных издательствах. Можно ли любить давно ушедших людей, не состоявших с тобой ни в кровной, ни в какой другой связи, так, как любим мы своих близких: преданно, трепетно, входя во все обстоятельства их судьбы, желая облегчить их прижизненный крест, оправдать их в глазах потомков? Оказывается, можно. Уверена, что Лида именно так относилась к своим героям: Герцену, Огареву, Блоку, декабристам. Ради декабристов она объехала всю Сибирь, дорожа каждой архивной бумажкой, каждым отголоском их славных и трагических жизней.
Спустя годы, узнав, что я пишу книгу о Библии и русской поэзии и вот подошла к главе, посвященной Блоку, на все мои тревожные недоумения, сложные вопросы о трансформациях образа Прекрасной дамы, о не разгаданной до сих пор поэме «12», с шокирующей многих фигурой Христа во главе банды уголовников, Лида ответила мне одним только восклицанием, более красноречивым, чем разглагольствования высоколобых:
— Не отдавай Блока темным силам!
Это был глас пристрастного автора, любящей женщины…
И Александр Герцен всегда оставался для нее живым человеком, которого хотелось не только донести до слушателей, собравшихся в зале московского музея его имени, но и отблагодарить, как верного друга, порадовать. Попав в Ниццу, отыскав его могилу, она возложила на нее букет из роз, потратив на него чуть ли не все деньги, скупо отмеренные для советского туриста…
Как ни утешала меня Лида, приняв и поняв мое намерение следовать за мужем в неизвестность, целая свора колебаний и сомнений грызла мое сердце. По правилам не мной придуманной игры того времени (восьмидесятый год!), обязательное заявление об эмиграции, поданное по месту службы — в моем случае в Союз писателей, — предполагало исключение из него, запрет печататься, запрет упоминать публично мое имя и еще ряд более мелких условий. На что же жить? Война в Афганистане продлила сроки оформления документов в ОВИРе на год-полтора и больше. Мы перевели дочку в школу рабочей молодежи, чтобы шибко идейные педагоги из пролетарского района Текстильщики не могли достать восьмиклассницу своим праведным гневом… Друзья не оставляли нас. Несколько коллег доверили мне свое литературное имя. В том числе Лида. Под чужими фамилиями я писала внутренние рецензии, делала переводы. Скромные гонорары за сделанные работы получали мнимые авторы и передавали мне так скоро, как только могли. Некоторые просто дарили нам деньги. Пойди поищи по всему свету такие души!..
Наступил день, когда я поняла: уехать не могу! Не могу покинуть тех и то, что так крепко любила. С мужем, тогда еще не готовым к такой перемене, пришлось развестись. Начался многоступенчатый путь возвращения на стези свои.
О том, как меня восстанавливали в низовой писательской организации — на бюро московских поэтов, какие кипели дебаты, как разделывали под орех за «предательство» одни «инженеры человеческих душ», как стойко защищали другие, не инженеры и не винтики, а просто нормальные люди, я написала в повести «Короткая пробежка». Впоследствии она вошла в две мои книги. Лида боролась за мое восстановление в СП, как лев.
Очень поддержал меня морально в то время отец Александр Мень.
Кого бы из коллег ни привозила я к нему в подмосковную Новую Деревню: Фазиля Искандера, Юрия Казакова, Анатолия Жигулина, Зиновия Паперного и, конечно, Лиду, — всех он встречал как родных, для каждого распахивалась дверь его уютного кабинетика, к услугам гостя были книжные полки, богатством своим превосходящие любой религиозный спецхран.
Стала ли Лида от этого общения более твердой в вере — не могу сказать. Возможно, она не нуждалась в этом. Она родилась христианкой — и это врожденное, родовое свойство, как мне думается, помогало ей выстоять и оставаться самой собой во всех передрягах сталинского и послесталинского времени.
Когда Лидия Борисовна пригласила нас с Павлом на празднование своего семидесятипятилетия, я написала стихи:
Четвертый год говели,
Свободу обретя…
Но тут в одной купели
Запрыгало дитя.
И не нашел изъянов
В малютке дорогой
Сам Вячеслав Иванов —
Не Кома, а другой.
Все имена с обидой
Философ отвергал.
Жену-то звали Лидой,
Зиновьевой-Аннибал.
Так Лидией назвали
ТолстУю в честь нее,
И в этом людном зале
Мы чествуем ее…
Дружками в школе стали,
Пусть на недолгий срок,
Бедовый Вася Сталин
И Коган-Нолле-Блок.
Творений их не вспомню,
А в Лиде жив Господь:
Любовью душу полня,
Распятерила плоть.
Кто тут, кто в дальних далях.
Но всех собрал наш зал.
И даже некто Гарик
Ей гарики читал…
Народ ни на мизинец
Не вырос — только сдал.
«Трагический зверинец»
Еще трагичней стал.
Но Лида тех, минувших,
Пустила в оборот,
И лучшие из лучших
Попали к ней в блокнот…
Для скольких смертных Герцен —
Музейный идол, прах.
А Лида щедрым сердцем
Нашла его в горах
И, презирая люто
Того, кто жмот и жлоб,
Спустила всю валюту,
Купался в розах чтоб…
Что до небесных планов,
Оттуда факс упал:
«Горды тобой!» — Иванов
И Лида Аннибал.
24 сентября 1996
Ирина Желвакова
«…И впредь храните верность нашему Герцену»
Воспоминания налетают, наплывают, кружатся в вальсе прожитого времени. И разлетаются, не в силах охватить целое, главное… Слишком невероятна личность этой необычайной женщины. Слишком велика ее восхищенная открытость миру, слишком безграничен дар деятельной любви к самым разным людям… Скажешь: человек-легенда, и не преувеличишь.
Мне повезло. Судьбе было угодно нас дружески соединить.
Сначала робко, несмело, да и как приютской послевоенной ученице в форменном платье с заштопанными локотками, привыкшей к коммуналке, еще не пережившей страхи эвакуации, дикарке, оказавшейся вдруг на сказочной переделкинской даче, где живут настоящие писатели, быть замеченной и рассчитывать на внимание?.. Подгоняло время, сочинявшее общие сюжеты.