Здесь — без хронологии — запишу то, что из этих разговоров, а точнее, из его высказываний помню.
Рано утром просыпаемся в Равенне, в гостинице. После тяжелого дня — с могилой Данте, с могилой Теодориха, с поездкой в загородные церкви, где Прокофьев, обычно безучастный, с изумлением обнаруживает в византийской мозаике нечто православное, а ученый монах справляется о здоровье академика Лазарева, с официальными обедами и многими речами. Здесь мощное общество итало — советской дружбы. В этот ли день нас возили в итальянский колхоз, где в правлении под стеклом переводы советских брошюр о кукурузе? В этот, наверное. В этот ли день мы побывали в городке Альфонсино, где все население, минус два — три человека, голосует за коммунистов? Альфонсинские матери протягивали нам младенцев для благословения. Был митинг. Мы говорили речи. Нас награждали огромными, в ладонь, медными медалями в память самоосвобождения Альфонсино от фашистов. Может быть, в этот день мы побывали в Альфонсино, или на мызе, где скрывался Гарибальди, или в приморском городке, где у рыбачьих лодок — флаги с ликами святых. Был долгий тяжелый день, наполненный словами и делами, а наутро мы проснулись и пошли погулять. Равенна — маленький городишко, белый, чистый, каменный, похожий, как многое в Италии, на Крым, только без гор и без моря. Очень скоро мы вышли в поле и пошли по неширокой дороге, обсаженной деревьями, кажется пиниями — итальянскими соснами.
И Заболоцкий сказал фразу, которую я запомнил точно:
— Здесь мне хорошо дышится.
Вообще в Италии ему дышалось хорошо. Больной (год оставался до смерти), тучный, по всем статьям идеальная противоположность типу глобтроттера, он легко переносил и жару, и многочасовые поездки в автобусах и сверхскоростных поездах (непривычных для него и Мартынова в большей степени, чем для других участников поездки), напряжение митингов, банкетов, интервьюирования и особенно частых изъяснений с итальянцами на волапюке из смеси малознакомых нам иностранных языков. Странное дело! Мартынов со своей полусотней латинских и полудюжиной итальянских слов радостно бросался в диспуты любой сложности. Заболоцкий, лингвистически столь же подкованный, помалкивал.
Мы никогда или почти никогда не говорили с H. A. о его темницах. Он не рассказывал, я не расспрашивал. Однажды только — к слову пришлось — я спросил, встречал ли он кого- нибудь в ленинградском Большом доме? Заболоцкий ответил, что однажды в коридоре по недосмотру надзирателей он столкнулся с Диким и тот успел сказать:
— Чтобы я на них когда‑нибудь стал работать!
— А потом вышел, — добавил H. A., — и сыграл Сталина в кино.
Однажды в Тарусе, когда я провожал H. A. на дачу Оттена, где нас ждали Паустовский и Семынин, мы проходили мимо недостроенного дома. Может быть, это был не дом, а котлован. Заболоцкий сказал:
— А ведь я все строительные профессии знаю. И землекопом был, и каменщиком, и плотником, и прорабом большого участка.
В другой раз на общий чересчур вопрос о шести лагерных годах: «Ну, как там было?» — он ответил не распространяясь:
— И плохо было, и очень плохо, и очень даже хорошо.
Кажется, за все шесть лет он написал одно только стихотворение (не «Слепой» ли?). Но знаю это не от него, а от кого- то из близких ему. «Где‑то в поле возле Магадана» написано поздно.
Несколько раз я приносил Заболоцкому книги — из нововышедших, и почти всегда он с улыбкой отказывался, делая жест в сторону книжных полок:
— Что же мне, Тютчева и Баратынского выбросить, а это поставить?
Полок было мало, и книг было мало. Этого — текущей литературы — не было, кажется, вовсе, кроме неотвязного минимума дареных книг с надписями. Недавно я осмотрел у Екатерины Васильевны библиотеку Заболоцкого.
Тютчев — в издании Маркса. Баратынский — двухтомное предреволюционное издание. Русские классики — в том числе марксовские же Достоевский и Куприн. Неполный (три тома) словарь церковнославянского языка и очень редкий «Библейский словарь» архимандрита Никифора. Книги, связанные с Грузией. Языка H. A. не учил, даже, кажется, не пробовал, но историю, этнографию старался освоить. H. A. не был ни книгочеем, ни библиоманом. В отличие от Мартынова, он не странствовал по букинистическим магазинам, покупал редко и только самое нужное. Много ли он читал? Не знаю. Может быть, и много, но немногие книги, самонужнейшие. Точно так же, как, штудируя «Слово», он обращался прямо к Лихачеву, а размышляя о судьбах Вселенной — прямо к Циолковскому, минуя популяризаторов, добирался до первоисточников сведений, он и в выборе книг, подобно Рахметову, полагал, что все необходимое есть в нескольких главных книгах, что их‑то и нужно знать, а читать все остальное не обязательно.
В разговоре H. A. был прост. Факты, им сообщаемые, были, как правило, не книжного, а жизненного происхождения. Любил и умел слушать. Я, очень поздний знакомый H. A., почти не наблюдал веселящегося, шутливого H. A., о котором сохранилось множество рассказов.
О Мартынове он говорил сначала ласково:
— Как поживает милейший Леонид Николаевич?
Потом раздраженно:
— Что же это печатает ваш Мартынов?
Чтил Мандельштама и с доброй улыбкой рассказывал, как тот разделывал под орех его стихи.
Высоко чтил Хлебникова.
О Пастернаке говорил как‑то сверху вниз. Впрочем, оговаривался, что близок ему поздний Пастернак — с 1941 года.<…>
Об уме Сельвинского отзывался без уважительности.
Раза два с ухмылкой говаривал, что женщина стихи писать не может. Исключений из этого правила не делал ни для кого.
Я хорошо помню свою первую встречу с Заболоцким — благо она происходила на глазах у всего человечества, а точнее — на глазах у всех советских телезрителей.
Дело было, кажется, в 1956 году. Вышел первый номер «Литературной Москвы», и мы оба вместе с Асеевым, Сурковым и еще кем‑то были званы выступить на телевидении.
Телевидение было тогда свежайшей новинкой. Я выступал в первый раз. Заболоцкий, наверное, тоже. В студии на Шаболовке стояла чрезвычайная жара — градусов в сорок. Нас мазали, пудрили и долго, вдохновенно рассаживали. Мы оба были подавленны и помалкивали.
Командовал передачей Сурков. По его плану, где‑то в самом конце отведенного «Литературной Москве» часа он должен был сказать: «А вот поэты Заболоцкий и Слуцкий. Вы видите, они оживленно разговаривают друг с другом!» После чего мы должны были прекратить разговор, осклабиться и почитать стихи — сначала H. A., потом я.
Передача шла, до конца было еще далеко, я сидел под юпитером, плавился, расплавлялся и думал о том, что вот рядом со мной помалкивает Заболоцкий. Оба мы помалкивали и думали свои отдельные думы, нимало не контактируя друг с другом.