В своих мечтаниях он занесется чересчур высоко: «Каждый волосок на моей голове будет священен… Драгоценнейший — Я. Обожаемый всеми сегодняшними красавицами — Я. Мои слова, обсосок сигары, огрызок ногтя, слюна из моего рта — благоговейны… Напрасно, господа, заставляли меня шесть недель валяться на константинопольском тротуаре перед бывшим российским посольством… К черту Европу, войны и революции… Мое отечество — это, — здесь, у огня, — кожаное кресло… Сытый желудок, дым сигары, восторг абсолютной свободы».
Только чуда не произойдет, он проиграется на бирже, попытается снова выскочить, но снова безрезультатно.
Вот тогда и подумает о Родине. Здесь, на чужбине, все чудовищно бессмысленно, здесь он постоянно чувствует себя несчастным, бродягой бездомным и никому не нужным, вся жизнь здесь покажется ему миражем. «Назад, домой, на Родину» — эти слова его героя близки и самому Толстому, эти слова должны прозвучать как призыв ко всем русским людям.
Алексей Толстой перебирал в памяти встречи, разговоры, прочитанные статьи… Сколько действительно лопнувших надежд и развеянных иллюзий. Сколько гибнет людей доверчивых, затравленных нуждой, голодом, готовых ради заработка делать все, что прикажут.
Допустим, этот рассказ написан и принят… Но что дальше? О чем писать потом? Какую занять позицию в литературном споре? Уж больно распоясались лефовцы, напостовцы, пролеткультовцы… Почему лефовец Чужак призывает посягнуть на великих писателей прошлого? Почему Н. Альтман, Б. Кушнер, О. Брик, пытаясь обосновать революционное происхождение футуризма, заявляют, что только футуристическое искусство есть в настоящее время искусство пролетариата? А между тем вся «революционность» футуризма сводится к тому, что в их теории и практике бурно проявляются разрушительные наклонности по отношению к прошлому, основная задача искусства, по мнению футуристов, состоит в том, чтобы разорвать все связи с прошлым, освободиться от «кошмара умерших поколений». Все прежнее искусство может служить только архивным материалом, потому что литература прежних эпох была пропитана духом эксплуататорских классов. А если это так, тогда творчество Тургенева, Льва Толстого, Чехова, Гоголя годится только для музейного изучения?
Напостовцы, те прямо заявляют, что пролетарской литературе необходимо окончательно освободиться от влияния прошлого и в области идеологии, и в области формы. Напостовцы предают анафеме тех стародумов, которые застыли «в благоговейной позе» пред гранитным монументом старой буржуазно-дворянской литературы и не хотят сбросить с плеч рабочего класса ее гнетущую идеологическую тяжесть. Но в чем гнетущая идеологическая тяжесть Пушкина или Льва Толстого? Ведь Пушкин дал нам возможность видеть в самом себе большого человека и любить его. Льва Толстого можно любить уже за одного Платона Каратаева, а Достоевского за Грушеньку, которая хотя бы капелькой, но живет в каждой русской женщине… Нет! Не мог согласиться Толстой и с напостовцами… Их оценки классиков русской литературы противоречили здравому смыслу и элементарному чувству прекрасного, которое присуще всем не угоревшим от псевдореволюционного дурмана людям.
Однако, раздумывая о роли искусства в современной России, Алексей Толстой все больше приходил к выводу, что грандиозность происшедших событий не может уложиться в старые литературные формы. Сейчас, как никогда, нужна литература монументального реализма, способная не только видеть мелькание бытия в его неповторимых подробностях и деталях, не только фиксировать острые минуты, интересные клочки жизни, характерные слова и словечки, случаи, настроения, чем занималась большая часть современных литераторов, но главным образом способная к созданию живого типа революции, в котором синтезируются миллионы воль, страстей и деяний, в котором осуществляется общая цель литературы: чувственное познание Большого Человека.
Правда, сейчас находятся такие горячие головы, которые считают, что революция с ходу уже переплавила прежний быт. Более того, и человек со всеми его национальными особенностями, дескать, переплавился в горниле революции и стал тем новым человеком, о котором так давно мечтают революционеры всех времен и народов.
Нет, с этим Толстой согласиться не мог. Без национального ведь нет искусства, нет живого человека со всеми особенностями его характера, мотивами поведения, обусловленными временем и социальной принадлежностью. И, работая над образом красноармейца Гусева, Толстой пытался придать ему облик русского человека — мужественного, бескорыстного, простого, увлеченного, с присущими времени революции чертами. «Нам нужен герой нашего времени, — пишет Толстой. — Героический роман. Мы не должны бояться широких жестов и больших слов. Жизнь размахивается наотмашь и говорит пронзительные, жестокие слова. Мы не должны бояться громоздких описаний, ни длиннот, ни утомительных характеристик, монументальный реализм! Русское искусство должно быть ясно и прозрачно, как стихи Пушкина. Оно должно пахнуть плотью и быть более вещественным, чем обыденная жизнь. Оно должно быть честно, деловито и велико духом… Да, литература — это один из краеугольных камней нашего нового дома. И как надо много всем нам поработать, чтобы возвести этот дом целым и невредимым до конца».
Многое казалось Толстому радостным и перспективным в жизни новой России, но уж больно надоели ему все эти литературные счеты, надо спокойно работать, столько интересных замыслов, столько еще не использованных сюжетов, даже из эмигрантской жизни.
7 ноября 1923 года в «Петроградской правде» был опубликован очерк «Волховстрой» — итог поездки Алексея Толстого на одну из крупнейших гидроэлектростанций того времени. Столько увидел интересного, необходимого ему для понимания России!
Толстой прибыл на строительство в час ночи, а работа не затихала; повсюду были видны огоньки костров, движущиеся поезда, на самом Волхове сыпали искрами пароходики, слышались взрывы, свистки паровозов, вдали виднелась громада железнодорожного моста и зашторенный снегом дальний обрывистый берег. Молодой человек, встретивший его, рассказывал о стройке, показывал ее основные объекты, по ходу дела вспоминал, как все начиналось.
— Вот смотрите, — и он бросил щепку в Волхов, — насколько стремительно здесь течение, три метра в секунду, прегражденная плотиной вода поднимается на одиннадцать метров, а в половодье посмотрели бы, как красиво вода и лед с пятисаженной высоты низвергаются могучим водопадом.