Воронцов положил мою записку на серебряный поднос поверх других документов на подпись и вплыл в кабинет Суслова, стараясь не скрипнуть дверью. Через минуту лампада его лысины вплыла обратно, сияя от сделанного доброго дела. На моей записке стояло: «За поездку в Данию. М. Суслов».
– Идите к Поликарпову, – сказал Воронцов, который был весьма доволен тем, что поставил своего слишком самостоятельного коллегу на место.
Когда я добрался этажом ниже к Поликарпову, тот еще держал трубку телефона и торопливо положил ее на место. Лицо у Поликарпова было скорбным и мрачнее обычного.
Он опустил глаза и так и не поднял их до конца разговора:
– Ты где это был?
– Да так, зашел к знакомым.
– Хорошо, что вернулся. Значит так, политическая ситуация с Данией переменилась. Есть такое мнение, и не только мое, – в Данию надо ехать.
Я хотел было сыграть с Поликарповым шутку, свалять ваньку, начать отказываться от Дании, но пожалел его. Мастодонт уже чувствовал свой приближающийся конец. Я не стал мстить ему, хотя счетов к нему у меня накопилось много. Особенно большой счет был за «Братскую ГЭС». Это моя самая мучительная при рождении поэма и самая измученная цензурой, если не сказать замученная. Она была написана во многом от отчаянья после официальных издевательств над моей искренне романтической, полной политических иллюзий, скороспелой автобиографией, которую по снизошедшему на меня в последний момент наитию я все-таки назвал «преждевременной». В «Братской ГЭС» я попытался склеить осколки своих разбитых реальностью иллюзий, спасти неспасаемое. Я наивно поставил Братскую ГЭС как символ социализма выше вековой мудрости египетской пирамиды, а противопоставленного мной Сталину Ленина, о многих жестокостях которого я тогда не догадывался, – в один ряд с гигантами нашей литературы Пушкиным и Толстым, что, конечно, несочетаемо. Я дал своим иллюзиям последний шанс, но тогдашняя система цензуровала даже иллюзии.
«Братская ГЭС» сорвалась как политический замысел, но осуществилась как замысел социальный. Я самонадеянно пытался в ней дать ответ на те вопросы, на которые ответа, видимо, не существует. Поэма оказалась глыбой, которую я не сумел «выжать» руками. Но от земли эту глыбу я все-таки оторвал, хотя она вырвалась из моих рук, чуть не покалечив мне ноги.
«Братская ГЭС» не стала серьезным философским обобщением исторических фактов, но зато осталась историческим фактом сама – памятником несбывшихся надежд шестидесятников.
А ее главы «Казнь Степана Разина», «Ярмарка в Симбирске», «Диспетчер света», «Нюшка» остаются моими личными, не превзойденными мною самим вершинами.
Но никто так высоко не оценил эту мою поэму, как цензура.
Цензура – лучшая читательница.
Ни одна моя поэма ни до этого, ни после не проходила сквозь такие чертовы зубы и медные трубы.
Вернемся к истории публикации поэмы. Эта история уникальна.
В 1963 году я был в глубокой опале и находился у своих родственников на станции Зима. Мне позвонил руководитель клуба «Глобус» диспетчер Братской ГЭС Фред Юсфин и пригласил меня от имени строителей. Я приплыл в Братск на пароходе «Фридрих Энгельс», на борту которого я и написал «Граждане, послушайте меня». Меня встречали строители – любители поэзии, подплывая к пароходу на лодках и стреляя в воздух из охотничьих ружей. Со многими братчанами я подружился на всю жизнь. Арон Гиндин, Феликс Каган, Алеша и Наташа Марчук и многие другие «первоэшелонцы» были соавторами моей поэмы.
Я писал эту поэму в Доме творчества художников в Сенеже, в Доме архитекторов в Суханове, лишь изредка выбираясь в Москву, которая была для меня опасна, как заминированное поле. Помогавший мне чем только мог добрейший замредактора «Юности» С. Н. Преображенский предупредил: «Если хочешь, чтобы поэму напечатали, – не высовывайся, пока ее пишешь!» Но как было не высовываться, когда у меня был такой любопытный до всего, длинненький, буратинненький нос.
23 февраля 1964 года меня пригласили что-нибудь прочесть в ВТО на вечере, посвященном Дню Советской армии. И вдруг в первом ряду я увидел маршала Буденного, маршала бронетанковых войск Ротмистрова и одного из крупнейших начальников ПУРа, генерала Востокова, известного своими солдафонско-просталинскими взглядами. Буденный, при своих знаменитых усах, обвешанный медалями и орденами, как бык-производитель на сельскохозяйственной выставке, положил обе волосатые ручищи на рукоятку шашки, которая стояла наготове между его кавалерийских ног. Мне уже представилось, как эта шашка выпрыгивает из ножен, чтобы дорубать всех недорубанных врагов революции, в том числе и меня. И вдруг случилось нечто невероятное. Маршал снял ручищи с рукоятки шашки и зааплодировал, да так оглушительно, как будто я объявил о капитуляции Нью-Йорка перед Первой конной армией. Генералу Востокову ничего не оставалось, как присоединиться и жиденько подхлопать. На банкете, хватив три-четыре полных до краев фужера коньяку, Буденный сказал:
– Вот вам всем задачка. Какой род войск будет самым главным в атомной войне?
– Ракетные войска, – раздалось сразу несколько голосов.
– А вот и нет… – гордо распушил усы маршал. Он торжествующе обвел весь стол глазами. – Красная кавалерия!
Все недоуменно стали переглядываться – не спятил ли маршал.
– Когда атомные бомбы разрушат все на земле, кто – я спрашиваю вас – пройдет по трупам, руинам и пеплу? Красная кавалерия! А кто ее воспоет? Поеты!!
Так меня спасло уважение маршала к нашей профессии, не меньшее, чем к его родной красной кавалерии.
Но не все так гладко обошлось «по ракетной части».
Поэму в четыре с половиной тысячи строк я написал поразительно быстро – начал в сентябре 1963-го, закончил в апреле 1964-го.
И вдруг мне позвонил Гагарин. Год назад он прочитал на Совещании молодых писателей написанную кем-то речь, где было сказано, что негоже Евтушенко хвастаться в своей автобиографии непониманием происхождения электричества.
Мне рассказывали, что один из наших старейших физиков, Капица, встретив Гагарина на научной конференции, сказал ему, лукаво заглянув в глаза:
– Юрий Алексеевич, батенька, вы бы поделились с человечеством вашим открытием происхождения электричества. А то я уже столько лет бьюсь над этой проблемой, и ни тпру ни ну… Кстати, вы Евтушенко не слишком вовремя ругнули…
Гагарин попросил меня не обижаться и пригласил в Звездный городок выступить 12 апреля, в День космонавтики. Гагарин хотел мне помочь – ведь концерт транслировался на всю страну.
Я очень волновался и взад-вперед ходил за кулисами, повторяя строчки главы «Азбука революции», которую собирался читать. Это мое мелькание за кулисами было замечено генералом Мироновым, занимавшим крупный пост и в армии, и в ЦК.
– Кто пригласил Евтушенко? – спросил он у Гагарина.
– Я.
– По какому праву? – прорычал генерал.
– Как командир отряда космонавтов.
– Ты хозяин в космосе, а не на земле, – поставил его на место генерал.
Генерал пошел к ведущему, знаменитому диктору Юрию Левитану, чей громовой голос объявлял о взятии городов в Великую Отечественную, показал ему красную книжечку и потребовал исключить меня из программы концерта. Левитан сдался и невнятно пролепетал мне, что мое выступление отменяется. Я, чувствуя себя глубочайше оскорбленным, опрометью выбежал из клуба Звездного городка, сел за руль и повел свой потрепанный «москвич» сквозь проливной дождь, почти ничего не видя из-за дождя и собственных слез. Чудо, что не разбился. Гагарин кинулся за мной вдогонку, но не успел. «Найдите его, где угодно найдите…» – сказал он двум молодым космонавтам. Они нашли меня в «предбаннике» ЦДЛ, где я пил водку стаканами, судорожно сжимая непрочитанные машинописные листочки… Самолет с советской правительственной делегацией, в которой был генерал Миронов, через месяц разбился о югославскую гору Авала, а с Гагариным я больше никогда не виделся и глубоко переживал его трагическую гибель.
Оскорбление в Звездном городке было полностью перекрыто восторженным приемом поэмы в Братске. Я читал поэму четыре с половиной часа без перерыва. В ДК строителей вместе с другими рабочими пришли многие матери-одиночки с детьми, которых им негде было оставить. Когда я закончил читать главу «Нюшка» о таких же матерях-одиночках, как они сами, то словно по какому-то магическому сигналу женщины одновременно встали с мест и показали мне детей – как свое женское материнское спасибо. Какая Нобелевская премия может сравниться с этим…
Я вернулся в Москву как на крыльях, но их мне быстро подрезали. Поэма была, правда, принята в журнале «Юность», но мне неожиданно предложили специально приглашенного редактора поэмы. Я ничего не имел против, ибо это был замечательно талантливый поэт – Ярослав Смеляков, с которым я дружил. Биография у Смелякова была невеселая: он стал знаменитым в ранних тридцатых, когда ему еще не стукнуло двадцати. Он тогда работал в типографии и сам набирал свою первую книжку. Его стихотворением «Любка Фейгельман» зачитывалась московская молодежь. После ранней славы жизнь не обделила Смелякова ни сталинскими лагерями, ни финским пленом, ни опять лагерями. Когда я с ним познакомился после его последней отсидки, он был похож на мешок с переломанными собственными костями. Талант не погиб, но тоже был искорежен. В своих политических суждениях Смеляков мог иногда быть агрессивным догматиком правее Поликарпова и в то же время мог иногда разразиться такой антисоветчиной, которая не снилась всем «Континентам» и «Граням», вместе взятым. Я инстинктом, конечно, чувствовал, что Смелякова берут в редакторы моей поэмы неспроста, но не подозревал, какие высокие инстанции в этом замешаны. Когда Смеляков начал делать мне совершенно не поэтические, а политические замечания, я подумал, что он рехнулся, и мы ругались с ним целыми днями. Особенную мою ярость вызывало то, что у него то и дело появлялись новые замечания к главам, казалось бы уже полностью им отредактированным. Редактура происходила в атмосфере сплошного смеляковского мата. Предлагая мне новые поправки, сокращения, вырезания, Смеляков бесился, злился не только на меня, но и на самого себя, и на весь свет божий. Если бы не моя любовь к Смелякову, если бы не годы, проведенные им в лагерях, я бы, наверное, поссорился с ним. Кроме того, я не сразу, но постепенно начал догадываться, что Смеляков просто служит мне передатчиком чьих-то других замечаний. Однажды он вдруг потребовал, чтобы я полностью снял главу «Нюшка».