Несмотря на ценные поэтические переводы и замечательный очерк «Великий трагик», все-таки главное место Григорьева в журнале было в критическом отделе. Из двух десятков его статей и рецензий наиболее значительные — «Взгляд на русскую литературу после смерти Пушкина» (в двух частях), «И.С. Тургенев и его деятельность, по поводу романа «Дворянское гнездо» (в четырех частях), «Несколько слов о законах и терминах органической критики».
Последняя статья развивает идеи более ранней программной работы «Критический взгляд…». Там Григорьев подробно объяснял законы органической критики, здесь — термины: «допотопный талант» (это «ихтиозавры», предшественники настоящих, «органических» творцов, например, Лажечников перед современными прозаиками или Марлинский и Полежаев перед Лермонтовым), «растительная поэзия» («народное, безличное, безыскусственное творчество в противоположность искусству, личному творчеству»), «местность» (территория, «с которою сжилось известное племя, известная раса», например, орловский и курский край, обусловивший характер южных россиян и повлиявший на творчество Тургенева, Полонского, Фета; сюда же причислены Л. Толстой и Тютчев), «веяние» («шеллингианское», идеалистическое представление о воздействии на душу человека ведущих духовных черт определенной эпохи, например, влияние русского романтизма на поколение автора).
А первая названная статья — «Взгляд на русскую литературу после смерти Пушкина» — на самом деле по содержанию значительно шире заглавия, она излагает сложившийся уже в послемосквитянинский период взгляд Григорьева на русскую литературу всей первой половины века, включая и творчество самого Пушкина, которому посвящена добрая треть большой статьи. Именно здесь содержится знаменитая григорьевская формула «Пушкин — наше всё». Она стала настолько широко употребительной, настолько «фольклорной», что часто уже забывается первоисточник.
Считаю, что Григорьев в свою очередь использовал одну фразу Белинского. Великий критик в статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года», как известно, оценивал книгу «Стихотворения Аполлона Григорьева», а перед этим говорил о творчестве Ю. Жадовской; Белинскому не нравилась тяга поэтессы к небу и звездам, он противопоставил романтическим высотам земные интересы, и всего несколькими строками выше перед переходом к другому поэту имеется такая фраза: «То ли дело земля! — на ней нам и светло, и тепло, на ней всё наше…»
Конечно же, Григорьев читал и эти строки о Жадовской, ему запало обобщение «всё наше», и он мог применить его к Пушкину. Белинский не уточнял, кого он подразумевал под местоимениями «нам», «наше», их можно применить и узко к личности критика, и к целому человечеству. Григорьев же подробно объяснил свое понимание: «наше» — это русское, народное, национальное, объединяющее допетровскую Русь и послепетровскую, объединяющее сословия. Пушкин, по Григорьеву, – «пока единственный полный очерк нашей народной личности», Пушкин представил «органическую целость» народа. Начиная с этой статьи, идеалом и вершиной, с которыми соотносится все движение русской литературы, становится для Григорьева Пушкин. Как Гоголь был в свое время оттеснен Островским, так теперь Островский — Пушкиным. И недаром в этой статье и потом в большом цикле «Развитие идеи народности в нашей литературе со смерти Пушкина» великий классик становится вехой, от которой ведется отсчет всех явлений последующей русской литературы. Сейчас нам трудно представить все историко-культурное значение этого превознесения Пушкина. Ведь даже Белинский далеко не все принимал у Пушкина, он недооценил, если не сказать «не понял», поздний его период, творчество тридцатых годов: прозу, сказки. А вторая половина 1850-х годов и затем шестидесятые годы оказались особенно неблагоприятны для пушкиноведения; в свете общественного подъема и радикальных идей Пушкин стал «устаревшим»: либеральные критики А.П. Милюков и С.С. Дудышкин «разоблачали» классика за недостаточную «образованность» и за «непонятность» для народа; радикалы (Н.А. Добролюбов и особенно Д.И. Писарев) вообще унижали поэта; А.В. Дружинин ценил Пушкина, но рассматривал его очень узко — как знаменосца «чистого искусства». Григорьев, один из немногих, плыл против течения, разносторонне рассматривая его творчество, объясняя великое значение пушкинской прозы, обобщенно декларируя формулу «Пушкин — наше всё».
«Наше всё» на первый взгляд аналогично прежним символам цельности, «соборности», понятиям, идущим от принципов «молодой редакции». Но в послемосквитянинский период, в свете общего оживления русской жизни при начале царствования Александра II, у Григорьева зреет переоценка соотношения общего и частного, человеческая личность постепенно приобретает у него всё большие права. Поэтому он мог в письме к Ал. Майкову от 9 января 1858 года четко заявить: «Мысль об уничтожении личности общностью в нашей русской душе есть именно слабая сторона славянофильства». Восстанавливая юношеские увлечения романтизмом и активными и страстными героями романтизма, Григорьев теперь начинает реабилитировать «тревожные» черты западноевропейского и русского романтизма. С одной стороны, критик корректирует пушкиниану Белинского, который не понял всего значения пушкинской прозы 1830-х годов, особенно «Капитанской дочки» и «Повестей Белкина»; Григорьев, наоборот, чрезвычайно высоко оценивает художественное и историческое значение этих произведений; образ Белкина (как, в параллель ему, и образ Максима Максимыча из «Героя нашего времени») рассматривает как контраст романтическим крайностям, кроткое, смиренное, здравое начало, но именно как контраст, как другую крайность: «…предоставьте его самому себе — оно перейдет в застой, мертвящую лень». Вскоре Григорьев будет говорить о двух противоположных началах в русском национальном характере, о раздвоении; а «наше всё» останется синтезом, объединением в творчестве (да и в натуре!) Пушкина самых различных, в том числе и противоположных черт. Цельность и «соборность» по-прежнему важны для нашего мыслителя, но в них должны включаться самые различные «стихии», в том числе — и личностные.
В письме к Ап. Майкову от 24 октября 1860 года Григорьев особенно колоритно изложил итоги своих раздумий конца пятидесятых годов: «Любезные друзья! «Антихрист народился» в виде материального прогресса, религии плоти и практичности, веры в человечество как в genus (род. — Б.Е.) — поймите это вы все, ознаменованные печатью Христовой, печатью веры в душу, в безграничность жизни, в красоту, в типы — поймите, что даже (о ужас!!!) к Церкви мы ближе, чем к социальной утопии Чернышевского, в которой нам останется только повеситься на одной из тех груш, возделыванием которых стадами займется улучшенное человечество. Поймите, что испокон века было два знамени. На одном написано: «Личность, стремление, свобода искусство, бесконечность». На другом: «человечество (…), материальное благосостояние, однообразие, централизация и т. д.».