А вот это сломило ее — возмездие.
Впервые на нежном ее лице зазмеились преждевременные морщинки постарения. Герцен смотрел на них со слезами.
— Мы, уцелевшие, — сказал он, обнимая ее, — должны прижаться друг к другу теснее.
Но, говоря так, он видел, что Натали тает, уходит, хоть временами у нее бывали вспышки обычного ее возбуждения.
«…Наташа, — писал Герцен в эти дни Маше Рейхель, — в дурном состоянии, то спит часов пять-шесть, то в какой-то неестественной экзальтации, чисто нервной…»
Опять это слово «экзальтация»…
Натали и сама писала Маше. Некоторые ее письма производят полусумасшедшее впечатление. Например:
«…С первой минуты ты была неразлучна… Ищу твои руки, зову тебя, вместе нести невыносимо тяжкий крест…»
Безумие… Кстати, с этого безумия Натали сняла аккуратную копию в тетрадь, куда она вписывала свои «легальные» письма.
Или другое:
«…И дерево умирает, если ему не засмолят такую рану… И у меня ничто ее не засмолит, до конца силы будут уходить в нее… Они и прежде бы уходили, только в цвет прекрасный, в плод, а теперь… на воздух…»
Конечно, горе… Но какие красивые, тщательно выделанные фразы, тоже с маниакальной аккуратностью перебеленные с черновика.
Герцен почти не отвечал на вопросы, да и вряд ли он понимал, о чем его спрашивают. Он не откликался, когда его звали, он просто не слышал других. Воображение его неотступно возвращалось туда, к Иерским островам, где сейчас одно лишь огромное масляное пятно колышется на воде.
Но он видел другое: вода заливает рот их, ноздри их… Он видел искаженный рот старухи матери… Господи! Нет, этого не вынести…
Герцен был, по старому русскому выражению, сам не свой. Нельзя сказать точнее. Он был неузнаваем. Друзья шептались за его спиной, что он тронувшийся, поврежденный, «не в себе». Феличе Орсини, трогательно заботившийся о нем, никого не допускал к нему в эти дни. «Не is almost insensible»[42],— заявлял он сурово посетителям.
Сколько же может вынести человеческое сердце? Сколько может вынести разум, чтобы не пошатнуться?
Через много лет он описал эти дни в «Осеаnо nох»[43] и в «Лондонских туманах». На воспоминаниях этих следы слез. Быть может, ни одна глава из «Былого и дум» не давалась ему с таким трудом — даже «Кружение сердца», — как эти немногие страницы…
Герцен не отходил от постели Натали. Он не выпускал ее руку из своей. Ему казалось, что из Натали, больной, может быть умирающей, в него вливается жизненная сила. Ему хотелось жить, чтобы спасти ее.
В одну из таких минут ему принесли письмо. По почерку на конверте он сразу увидел, от кого оно.
— От цюрихского мерзавца, — сказал он с отвращением.
— Сожги. Но раскрывай.
Вероятно, он так бы и сделал, если бы не надпись поперек конверта: «Дело честного вызова».
Это была до того гадкая смесь клеветы и оскорблений, что Герцен, по его словам, «вскочил, как уязвленный зверь, с каким-то стоном бешенства».
Там был комок грязи в Натали, почти площадная ругань в адрес Герцена, а ко всему — мелодраматические проклятья дурного тона, написанные, как и все письмо, по выражению Герцена, «слогом пьяного извозчика»:
«Перегрызем же друг другу глотки — подобно диким зверям, — поскольку мы уже больше не люди…»
Эта фраза, между прочим, заслуживает внимания потому, что в ней Гервег как бы приравнивает себя к Герцену, вводит его в их словно бы общее товарищество по несчастью. Тут есть расчет. А то, что Гервег, по-видимому, изрядно потрудился над этим письмом, взвешивая каждое слово, подтверждается тем, что черновик этого письма наличествует в записной книжке Гервега. Ее цитирует английский литератор Керр в своей книге «Романтические изгнанники», куда он включил и Гервега.
Первым движением Герцена было написать Сазонову, как лицу, связанному с Гервегом, что на проклятия Гервега он плюет, а дата дуэли и выбор оружия будет им своевременно сделан.
Написал, отослал письмо и спохватился.
С кем драться? Да это только значит реабилитировать его в глазах общества.
И потом — ведь Герцен всегда был принципиальным противником этого феодального способа разрешения вопросов чести.
Здесь, на чужбине, у Герцена под руками были далеко не все его произведения. Но по чистой случайности рукопись его давней — еще 1843 года! — статьи о дуэли — вот она: «Несколько замечаний об историческом развитии чести».
Что его подвинуло девять лет назад разбираться в этом вопросе? Вероятно, нелепая смерть двух великих русских поэтов в цветущем возрасте от пуль каких-то проходимцев. Возмущение общества было велико, и оно живо и сейчас. «Что это такое творится? Россия, столь щедрая талантами, сама к ним не добра. Пушкин и Лермонтов убиты, Белинский заморен, Чаадаев объявлен сумасшедшим. Долго ли будет продолжаться это избиение талантов? Долго ли будут нам всаживать пули в лоб, травить нас, как бешеных собак, выдавать нас за сумасшедших и изгонять нас из родной страны?»
Вот и не пошла в печать эта статья о дуэли. Все хвалили ее, и все говорили, что она «непоместительная», то есть не продерется сквозь «цедилку», как впоследствии назвал цензуру Лев Толстой.
Герцен полистал страницы, несколько пожелтевшие от времени. «Да это ж пророчество!» — изумился он, читая рукопись: «Худшая сторона дуэля в том, что он оправдывает всякого мерзавца — или его почетной смертью, или тем, что делает из него почетного убийцу…»
Нелегко было Герцену отринуть мысль о поединке с Гервегом — так неутолима была жажда уничтожить его.
Как? Физически? Но ото значит, что он исчезнет из мира неразоблаченным в своей подлости.
Нет, уничтожить его прежде всего морально и политически.
Вот тут и начиналась путаница.
Все вокруг отговаривали Герцена от дуэли с Гервегом: зачем? Чтоб потешить мещанство?
Герцен понимал, что никакого убийства на дуэли не произойдет, пули там свистать не будут, а будет предпринята попытка примирения. Гервег отшвырнет пистолет, раздерет на груди рубаху и воскликнет:
— Стреляй! Умереть от руки любимого брата — нет слаще смерти!
«Или что-нибудь в этом ложношиллеровском стиле, и кинется ко мне в объятия, которые, по его расчету, умиленно я раскрою перед ним».
И Герцен приходит к тому, о чем он впоследствии сказал с горечью: «Я ошибался и дорого заплатил за ошибку», — он приходит к идее суда чести: пусть Гервегу вынесут приговор представители международной демократии.
Конечно, это была большая ошибка большого человека, промах блестящего ума, заблуждение гения.