ответила девушка, — потом комсомольский билет, клипсы, пропуск и это, записная книжка». — «Деньги были?» — вмешался дежурный. «Да, — повернулась к нему Рощина. — Три с мелочью. Еще неделю жить до получки». — «Ладно, — сказал старший лейтенант. — О деньгах забудь, а документы он обычно подбрасывает». И ушел.
С этого эпизода можно начать нашу повесть, а можно и с другого, выбор богатый. Но так как читателю обещана не простая по жанру повесть, а социально-педагогическая, я должен предупредить заранее, что искать таинственного человека в черной каракулевой шапке с опущенным козырьком не буду, а попытаюсь установить причины, которые привели его 12 декабря 1972 года в 11 вечера на автобусную остановку «с целью грабежа», как пишется в таких случаях в протоколах допроса.
Мой замысел прост: вместе с читателем проследить жизненный путь грабителя и нащупать «горячие точки» его преступной судьбы.
Описанный выше эпизод документален, за исключением, быть может, скромного домысла в виде скрипящего под ногами снега и одинокого уличного фонаря с тусклым светом. Правда, позже я был в этом переулке, но в летнюю пору, не зимой, а фонари сосчитать не догадался, боюсь, их было больше. Зато действующие лица реальны: двадцатилетняя Надежда Рощина, контролер ОТК радиозавода, и дежурный по отделению Игорь Иванович Зацепко, и старший лейтенант Олег Павлович Шуров, работник детской комнаты милиции, и конечно же человек в черной каракулевой шапке. Его имя Андрей, фамилия — Малахов, он 1957 года рождения и в то время, к которому относится описанный эпизод, учился в 8-м классе «Б» 16-й средней школы.
ПОЛАГАЮ НА ЭТОМ ВВЕДЕНИЕ ЧИТАТЕЛЯ В ТЕМУ ИСЧЕРПАННЫМ.
Формат «три на четыре». Я сидел в маленькой комнате психолога, имеющей небольшое зарешеченное окно. Ко мне по очереди водили колонистов, и вот однажды появился Малахов, но я прерву сам себя, чтобы сказать несколько слов о том, какие соображения привели меня в колонию.
Сначала я решил было идти не по следам событий, а рядом с ними. Работники милиции предложили заманчивый вариант: они берут меня на тщательно подготовленную операцию, я наблюдаю будущего героя повести «в работе», потом присутствую при его задержании, посещаю в камере следственного изолятора, а затем — говорили они — будет суд, во время которого я смогу познакомиться с родными и товарищами подсудимого.
От этого плана пришлось отказаться. Прошлое преступника интересовало меня больше, чем настоящее, между тем обращаться к нему с расспросами в столь сложный для него момент я, конечно, не мог, и ему вряд ли было до бесстрастных воспоминаний. По свидетельству Достоевского, душевное состояние подсудимых всегда тяжелее, чем у «решенных», а я искал как раз человека, уже принявшего свою судьбу и успокоенного приговором. Степень его откровенности, полагал я, будет неизмеримо выше, психологическое состояние уравновешенней, раскаяние — налицо, а воспоминания, очень важные для меня, станут и для него источником сил на будущее.
Пусть не смущает читателя то обстоятельство, что я откровенно втягиваю его в авторскую «кухню». Конечно, можно было бы сделать приглашение к столу, когда «кушать подано», но это неправильно. В нашей повести, освобожденной от погонь, засад и перестрелок, драматургия событий будет развиваться не за счет внешнего сюжета, а за счет внутреннего, который, как известно, двигается только мыслью. Значит, читатель должен быть в курсе каждого шага автора, чтобы вместе с ним искать, терять, сомневаться, на что-то рассчитывать, разочаровываться, в чем-то утверждаться — одним словом, вместе с ним думать.
Итак, я приехал за героем в колонию. Передо мной положили папки с «делами» колонистов, но я не столько читал копии судебных приговоров, сколько вглядывался в фотографии «три на четыре», пытаясь угадать, кто из них поможет мне добираться до истины. Увы, никто! У подростков были очень разные лица, но с поразительно одинаковым специфическим выражением недетскости, пустоты и, я бы даже сказал, тупости — выражением, лишенным намека на мысль. Это очень меня пугало, хотя я знал, что среди осужденных могу встретить не более пяти процентов умственно отсталых. Неужто социологи ошиблись?
Когда же их стали ко мне приводить, фотографии «ожили», и я убедился, что опасения мои напрасны. Ведь это были не любительские снимки, сделанные во дворе родного дома, а работа тюремного фотографа: фас и профиль, и дощечка в руках с именем и фамилией, и тяжкий груз содеянного, и психологическая придавленность от самого факта нахождения в тюрьме, и невеселая перспектива несколько лет прожить в неволе — разве все это может не отразиться на внешности человека? Но стоило им задуматься над моими вопросами, стоило на мгновение отвлечься от своей печальной участи, как нечто живое и человеческое мелькало в глазах, и лоб становился выше, и все лицо принимало типично детское выражение, и сам я в такие моменты забывал о том, что имею дело с людьми, совершившими жестокие и отвратительные преступления, за которые и попали они в эту колонию «усиленного режима», куда с пустяками не присылали.
У каждого из них, не могу не вспомнить Ф. Достоевского, «была своя повесть, смутная и тяжелая, как угар от вчерашнего хмеля». Я слушал, записывал бесконечные «истории жизни» и чувствовал при этом, что они почти не лгут. Я говорю «почти», так как не имел возможности оперативно проверить правдивость их слов, а «поправку на ложь» просто обязан был делать. Ведь они, во-первых, естественно, боялись ухудшить свое положение в колонии, а потому либо придерживали язык за зубами, либо слегка приукрашивали себя и действительность. Во-вторых, они так же естественно надеялись получить от меня хоть какую-нибудь льготу за «красочный рассказ»: дополнительное свидание с родными, пачку сигарет, на худой конец — возможность покурить вместе со мной, и, уходя, почти каждый из них говорил: «Вызовите меня еще, я такое расскажу!» — потому что беседа была для них счастливой возможностью освободиться на какое-то время от работы. Наконец, в-третьих, они боялись ненароком выдать товарищей, избежавших суда и пока уцелевших на свободе, так как не знали, кто я такой и почему интересуюсь их прошлым, то ли из научных соображений, то ли продолжаю следствие по уголовному делу. Строгая дисциплина лишала их «вольной» привычки задавать вопросы; когда же я сам говорил, что прислан из газеты, они и рады были поверить, да уже не могли, и у меня к ним по этому поводу не имелось претензий.
Так или иначе, но я был для них «человеком с воли», и этого было достаточно, чтобы они тянулись ко мне, одновременно меня опасаясь. Смиренные позы, уложенные на колени руки, выжидательно-настороженные взгляды, непросыхающая надежда хоть на