Впрочем — ерунда. Просто это был бы не я. И собака у меня была бы другая. Приносила бы, чего доброго, поноску!
А потому для людей, не несущих на себе бремя ответственности за судьбы родной страны и народа, наиболее приемлемой формой общения с органами государственной безопасности остается, на мой взгляд, только чеканная формулировка историка Бориса Орлова: «На х...!»
В этом что-то есть.
Когда в почтовый ящик твердо упала открытка, я знал, откуда она и что в ней сказано.
Звонок в дверь раздался почти в тот же момент.
На пороге стоял сам заместитель начальника отделения милиции нашего района. Его свежевыбритое лицо сияло, на груди — колодка орденских ленточек.
Для него тоже был праздник — кончилась эта паршивая история, портившая всю картину образцового высотного дома на Котельнической набережной. И можно забыть про пакет с советскими паспортами и прочими документами — моими и жены — которые лежали у него в сейфе и которые мы несколько раз отказывались взять обратно.
В руках у него тоже была открытка из ОВИРа.
В ОВИРе меня принял сам товарищ Фадеев, начальник. Жестом указал на двух в штатском, сидящих в углу кабинета:
— Это товарищи из Министерства внутренних дел.
Товарищи из «министерства» кивнули.
— Мы знаем, что морально вы к отъезду уже подготовлены. Послезавтра вам официально выдадут разрешение. Срок — три дня. Мы пригласили вас сегодня, чтобы у вас было время уложить вещи.
Он, возможно, и вправду не знал, что после одиннадцати месяцев «отказа» укладывать было нечего.
Мы достали свои билеты, купленные годом раньше, и доплатив, что надо, полетели первым классом: в самолетах Аэрофлота есть один плюс — собакам разрешают лететь в салоне.
После мучительной процедуры таможенного досмотра — больше трех часов — Миня, пройдя с нами через последний рентген, заснул, растянувшись в проходе у двери в кабину пилота. Бортпроводницы ахали на него и умилялись, напоили водой, накормили холодной аэрофлотовской курицей. Он ел, не подозревая, что в израильском ульпане ему придется есть курятину до отвращения.
Самолет Аэрофлота рейс номер 633 приземлился в Вене.
Началась новая, третья жизнь.
Началась моя вторая эмиграция.
26. Дважды эмигрант Советского Союза!
Доступное каждому выехавшему из СССР понятие «эмиграционный шок» имело для меня двойное значение: удар отъезда и потрясение возвращения.
Не буду лицемерить, будто тоскую по чахлым подмосковным березкам и троллейбусному мату. Да и разговоры на кухне в интеллигентных домах успели изрядно надоесть. Но остались в Большой Зоне до боли дорогие люди. Мало, очень мало. Но остались.
Немного радости принес мне Запад. В знакомом с детства, но ставшем мне чуждом мире я ищу свои следы, пытаюсь восстановить прерванную связь времен. Ищу себя не в странах реальных, где нет для меня языкового барьера, преграды, но и защиты. Я ищу себя в другой стране, которой нет на карте. Стране без территории и правительства. Великая диаспора выходцев из России. Эмиграция. Она не имеет строя, и ее границы размыты. Но у нее есть свои центры культуры и мысли, столицы и захолустья, своя трудно определимая иерархия, структура, моды и увлечения.
Вторично покинув Россию, я первое время очень много ездил. И столь стремительны были переезды, что мне начинало казаться — стерлись все грани. Стоит выйти с Вашингтон-сквер, завернуть за угол, и вот она — улица Володарского, по ней от моего дома на Котельнической — два шага до Таганки, а там чуть левее — и бульвар Монпарнас, и кафе Дом, где мы, бывало, до зари сидели с другом юности Владимиром Варшавским.
Старо-новая география эмиграции утряслась в сознании и подсознании не сразу, как утрясается в голове водителя маршрут родного города, и лишь постепенно уходили в запасники памяти, отдалялись и таяли улицы и дома Москвы.
Изменилась топография чувств и привязанностей. И я стал забывать московские адреса и телефоны.
В России я часто мечтал о Париже. И казалось, — не может быть мига слаще, чем возвращение туда, счастья большего, чем жизнь в городе, в котором я вырос.
Что же стало с Парижем тех лет, с Парижем эмигрантским? Неужели он так изменился?
Нет, он очень мало изменился, и потому, вероятно, стал мне чужим.
Володя Варшавский провел последние годы жизни под Женевой.
— Почему ты так редко наезжаешь в Париж?
— Ты знаешь, — ответил он с непередаваемой своей извиняющейся интонацией, — ты знаешь, они все там стали такие советские.
Стали? Или остались? Укрепились в том, что уже было тогда. Но что не все замечали.
...После целой вечности разлуки меня так тепло приняли в этом русском парижском доме. Болтали. Вспоминали. Вдруг в разговоре мелькнули умиленные слова о советском генеральном консуле Тарасове: «Да, с тех самых пор не было на этом посту ни одного такого приятного человека...», — сказала моя старая приятельница.
Конечно же! Тарасов, отставной полковник КГБ Василевский. А в Испании — Гребецкий. Генеральный консул...
Мне стало грустно в этой семье, где так много сил отдают пропаганде русского искусства. Откуда время от времени ездят гостить в Москву.
Я навестил дом, где прошли мое детство и юность. И еще живущих там друзей. Почему-то, распахивая тяжелую калитку, я вспомнил не жизнь здесь, а возвращение сюда из первой долгой и значительной отлучки. Из Испании. Как билось тогда сердце, как жадно впитывал все взгляд, как остро ощущалась неповторимость и значительность момента!
От медонского вокзала я тогда медленно поднялся до рю Эро. Там меня ждали утонувший в тени огромных деревьев сад, сочная зелень травы, посыпанная гравием дорожка. Так оно было. Тогда.
...Облупилась краска на калитке, на участке выстроили школу. И одно лишь дерево стояло у асфальтом залитой дорожки.
Дурные запахи, грязь, сырость, подтеки на стенах запущенного дома, из которого хозяин хочет выжить неисправных жильцов...
Отсюда, из этого дома, эти самые старушки (тогда еще не старушки) провожали меня в путь, из которого могло не быть возврата.
Но я вернулся. Успел вернуться, побывав там, повидав, по словам Кюстина, «пустыню без покоя, тюрьму без отдыха, которая именуется Россия».
Старушки были рады, суетились, угощали, хлопотали. Рассказывали: такой-то умер, такой-то уехал из Франции...
— Ну, а что ты собираешься делать?
И после короткой паузы, переглянувшись:
— Ты, надеюсь, не будешь, как некоторые, дурно говорить о нашей родине?
Этот дом принадлежал нам, нашей семье, и мы занимали в нем два верхних этажа. Здесь часто и подолгу гостила у нас дочь Марины Ивановны Цветаевой, Ариадна (Аля) Эфрон. Сюда, в этот дом прибежал тогда Сергей Эфрон с криком: «Кирилл сошел с ума! Если он так уж хочет ехать, я ему это устрою!»