так же перестрадать. Передай ей мой крепкий поцелуй и привет.
Что это у тебя за приятельницы? Я очень рад тому, что у тебя есть такие хорошие друзья. Приветствую их и уже считаю их и своими друзьями. Сфотографируйся вместе с ними и пришли мне весточку, чтоб я имел о них несколько большее представление. Ладно?
А где Танька Шварц? Что с нею?
Лидик, я работаю в финчасти (Главной Бухгалтерии) счетоводом (фактически — бухгалтером). Атмосфера на работе не совсем здоровая. Чувствую на каждом шагу, что я — еврей. Это очень тяжело: мелкие гадости, подлости за спиной и пр. Трижды пытались уже меня сплавить в этап, — пока что держусь, благодаря тому, что хорошо работаю, и есть некоторые хорошие ребята, поддерживающие меня. Ну, да ладно, ничего не поделаешь, — гадости еще много на белом свете, а здесь есть всякий сброд. Как-нибудь переживу, лишь бы у меня было крепкое моральное состояние, как было до сих пор.
Сейчас началось время этапов в другие лагеря. Может быть, и меня погонят. Куда — не знаю. Если бы на запад, было бы хорошо, ближе к вам, и климатические условия получше: но могут и обратно, на восток. А может быть, и оставят здесь. Все это не в моих руках. Если это случится, при первой возможности — сообщу тебе. Но пусть такая перспектива не останавливает тебя от посылки мне писем. Здесь в этом отношении порядок хороший: если человека отправляют, то вся почта (письма, посылки) досылаются вслед за ним. Ничего не пропадет, так что ты не прекращай переписки.
Я все же надеюсь, что нам удастся повидаться. Разрешение хлопочи, используем его в другом месте, если меня перебросят куда-нибудь.
Вообще, это здесь в порядке вещей. Можешь тут пробыть 2–3 года, а вдруг, совершенно неожиданно: «собирайся с вещами» и айда! Поэтому-то нельзя и обрастать вещами (тряпками, как это здесь называют на воровском жаргоне, — я уже и его изучил). Нужно иметь самый минимум самых необходимых вещей, ибо таскаться в этапах с мешками, чемоданами и пр. невозможно: и тяжело, и уберечь трудно.
Так что вещей мне не посылай, за исключением того, что я просил, — да ты уж, наверное, выслала мне это.
Лидик, пиши мне, что с моим делом? Двигается ли хоть что, есть ли какая надежда? У кого, где были, с кем говорили, что предпринимаете. За последнее время от нас уехало несколько человек на переследствие из осужденных Военной Коллегией. Есть несколько человек с пересмотренными решениями Особого Совещания. Может и мне посчастливится? Ведь должны же разобраться, наконец, или мне совсем пропадать?
Писала ли ты от себя заявления? Делали ли это Паша и Роза? Ваши заявления будут читать скорей, чем мои.
Пожалуйста, прошу тебя принимать энергичные меры. Жалоб я не пишу больше, не знаю — правильно ли это с моей стороны? Все же хочу на днях отправить жалобу М.И. Калинину. Сходи еще раз к т. Бадаеву, скажи, что жалобы мои уже поданы, — ведь он обещал пересмотреть мое дело. Нельзя же так оставлять вопиюще неправильное решение Особого Совещания. Юристы не принимают — это понятно. Но попробуй сходить к Браудэ, Комодову на дом, заплати им хороший гонорар, ознакомь их с делом, заинтересуй, пусть просто посоветуют что-нибудь, как поступать, к кому обращаться, что делать?
Ну, вот и все, моя дорогая Лидука!
Да, пришел телеграфный перевод из Москвы на 50рубл., не знаю еще от кого. Думаю — от тебя или от сестер. Денег не надо мне посылать, я тебе уже писал об этом.
Пиши, пиши, Лидик, чаще, — это единственная моя просьба. Пиши обо всем, о себе, о Маронике, о родных, о друзьях, о работе. Только не забывай меня!
Целую тебя и сынку много, много раз, поздравляю вас с днями вашего рождения и хочу только одного: видеть вас здоровыми и быть с вами вместе.
Еще разик обнимаю и горячо вас целую.
Ваш папка Семка.
Привет горячий маме и всем родным. Почему никто мне не пишет?
Мама. Я помню это письмо. Марик мне его вручил с криком: «Мама, мама, папа приезжает!» Я ахнула. Прочитала письмо, спрашиваю тебя: «Почему, сыник, ты решил, что папа приезжает?»
Я. А что, нет?
Отец. Нет.
Мама. Он в слезы, я за ним. Почему он решил, что… я так и не узнала. Одно было ясно: он тебя тоже ждал. Как и я!
Отец. Ты сходила к адвокатам?
Мама. Нет.
Отец. Почему?
Мама. А не к кому было ходить. И Брауде, и Коммодов были арестованы, расстреляны, я же говорила, Сема этого не знал, а я не хотела его расстраивать лишний раз.
Я. Кто они такие, Брауде и Коммодов, что их тоже надо было убрать?
Мама. Они были защитниками на процессе правотроцкистского блока — Семе мерещилось, что они сумеют и его защитить. Никто не понимал тогда, что всё наоборот: суд в Москве порождал сотни тысяч обвиняемых по всей стране, и уже этим, «последователям», суд не требовался. А нет суда — нет и приговора. Достаточно доноса и решения по нему «тройки» Особого Совещания. Этим методом уничтожали где угодно, кого угодно, сколько угодно… В Центре аукнулось — на периферии откликнулось.
Я. А ваш патефон, между прочим, сохранился до сих пор. Можно завести?
Мама. Заведи.
Я покрутил ручку, поставил толстую черную пластинку, из небытия послышалась музыка детства: фокстрот «Экспресс Роберт Ли» — джазяра американская, классная, такую и сейчас не услышишь.
Отец и Мать, может быть, танцуют… А может, и нет, просто слушают…
Они не знают, что до начала войны — всего ничего.
Да ведь и Сталин не знал. Впрочем, он-то знал, но не верил…
Канск, 6/IV. 1941 г.
Здравствуйте, дорогие мои! Вот и праздничные дни мои прошли, когда я весь, целиком, был с вами. Получили ли вы вовремя мои Поздравления? Как вы провели эти дни?
Ты уж совсем большая, моя Лика! 31 год… А давно ли я тебя встретил 18-летней девушкой? 2-го февраля 1929 года я поступил на работу в Стройсиндикат и тогда я впервые увидел тебя — стройную, черноглазую девочку с косичками! А ты обратила на меня внимание во время моего выступления на предвыборном собрании, — помнишь? Ты сама мне об этом рассказывала…
Скоро исполнится 10 лет нашей женитьбы. Последние годы оказались плохими, очень плохими… Но