«Что касается моих долгов, — писал он Бекингему, — Ваша светлость могли видеть, откуда они, когда я показывал Вам маленький домик и галерею на опушке рощи или небольшого леса, которого Вы не заметили». Он слишком хорошо знал, какие о нем ходили сплетни, что он-де запускал руку в государственную казну и швырял присвоенные деньги направо и налево. «Я никогда не присвоил себе ни единого пенни из доходов священников или церковных приходов, никогда не взял ни единого пенни, чтобы позволить себе то, на что сам наложил запрет, никогда не взял ни единого пенни за выполнение каких бы то ни было комиссий или просьб, никогда не делился со слугами побочным или неправедным доходом. Все мои прегрешения я записал сам и потом искал в них, как истинно раскаявшийся грешник, не оправдание себе, а свою вину».
Он обращался к истории и вспоминал, как почти сто лет назад впал в немилость другой государственный деятель, тоже лорд-канцлер и к тому же кардинал. Как часто слышал он в детстве рассказы о том, как его собственный прадед сэр Уильям Фицуильям принимал в своем доме в Милтоне опального прелата Вулзи. Фрэнсис не мог не думать об этом, когда писал письмо его величеству пятого сентября: «Несчастье, которое обрушилось на меня, лишило меня средств к существованию… Я был хранителем печати Вашего величества, а теперь я нищий в Вашем королевстве». И добавил в постскриптуме: «Кардинал Вулзи сказал, что если бы он служил небесам с таким же усердием, с каким служил королю, то не погиб бы. Моя совесть не произносит таких слов, ибо я знаю, что, служа Вам, я служил Богу. Но возможно, для меня было бы лучше, если бы я служил людям с таким же усердьем, с каким служил Вам».
Знакомые слова, верно? Читатель в них вдумывается и открывает шекспировского «Короля Генриха VIII», действие третье, сцена вторая, последний монолог кардинала Вулзи:
Составим опись всех моих сокровищ,
Всех, до гроша. Все это — королю!
Лишь ряса и лишь чистота пред небом —
Вот все, что я дерзну назвать своим
Отныне и навек! О Кромвель, Кромвель,
Служи я небесам хоть вполовину
С таким усердьем, как служил монарху,
То в старости меня бы он не предал,
Столь беззащитного, моим врагам[38].
А ведь «Король Генрих VIII», хоть его и играли на сцене, был напечатан только в 1623 году в «Первом Фолио». Любопытно…
Письмо Фрэнсиса настолько растрогало короля, что 16 сентября он издал указ, позволяющий ему приехать в Лондон и провести в доме сэра Джона Вона полтора месяца, а 20 сентября его величеству было благоугодно передать права на получение установленного парламентом штрафа четырем доверенным лицам, выбор которых был предоставлен усмотрению самого Фрэнсиса, и он назвал сэра Ричарда Хаттона, судью выездной сессии суда присяжных; сэра Томаса Чемберлена, судью суда королевской скамьи; сэра Томаса Кру, барристера, и сэра Фрэнсиса Барнема, двоюродного брата леди Сент-Олбанс.
Смысл указа заключался в том, что ответственность за долг королевской казне в размере 40 000 фунтов перекладывалась на доверенных лиц, а это по сути означало, что он никогда не будет взыскан. Более того, доверенным лицам были даны полномочия держать других кредиторов Бэкона на расстоянии, так что сплетники, предсказывавшие такой поворот событий, оказались правы.
У Фрэнсиса Бэкона оставалась последняя надежда — что его полностью помилуют, и хоть он никогда больше не сможет служить королю и быть избранным в парламент, по крайней мере ему будет позволено приезжать из Горэмбери в Лондон, когда он пожелает, и жить там, сколько он пожелает, клеймо опалы будет смыто, и он перестанет быть изгоем для мира и для своих друзей.
Казалось, фортуна вот-вот снова улыбнется ему, потому что 12 октября его величество пожелал, чтобы генеральный прокурор сэр Томас Ковентри составил текст указа о помиловании и представил его новому лорду-хранителю большой государственной печати епископу Линкольнскому. Лорд-хранитель стал выдвигать возражения. Парламент может обидеться, он должен обсудить все с тайным советом, что неизбежно затянет дело. Фрэнсис, который все это время работал в привычном для него темпе и закончил «История короля Генриха VII» за несколько недель, послал экземпляр «Истории» королю и одновременно обратился с настоятельной просьбой к маркизу Бекингему, чтобы он поговорил с лордом-хранителем о помиловании.
Но тут все неожиданно застопорилось. Маркиз, который так сочувственно относился к нему с самого начала процесса и его опалы, вдруг сделался холоден. Между ним и Фрэнсисом возникла размолвка. А причина ее была вот в чем: решив, что смещенный со своего поста виконт Сент-Олбанс будет теперь спокойно жить у себя в Горэмбери, а во время наездов в Лондон будет довольствоваться каким-нибудь скромным жилищем, Бекингем пожелал заполучить в свое владение Йорк-Хаус. Фрэнсис, любивший свое родовое гнездо еще сильнее, чем Горэмбери, не согласился.
Полтора месяца, которые ему было позволено провести в Лондоне и большую часть которых он прожил в Йорк-Хаусе, подошли к концу, и он снова вернулся в Хартфордшир. Маркиз на его письма не отвечал. Королевский указ о помиловании не был официально утвержден. «Во время моего пребывания в Лондоне Ваша светлость два раза соблаговолили отказать мне в аудиенции, — писал Фрэнсис фавориту. — Причиной тому служат перемены, которые произошли либо во мне, либо в Вашей светлости. Я должен сначала заглянуть в себя и понять, что я сделал не так, и, Бог свидетель, я не нахожу никаких перемен, я остался таким же верным другом Вашей светлости, каким был всегда — и в благоденствии, и среди превратностей судьбы, пройдя с Вами огонь и воду. Если Ваша светлость изволите испытывать неудовольствие относительно Йорк-Хауса, умоляю Вас понять меня… Такое решение было бы для меня равнозначно еще одному приговору, даже более тяжкому, чем первый, каким я его тогда ощутил и до сих пор ощущаю».
Он говорил, как мы догадываемся, об изгнании из своей лондонской резиденции; а когда в конце ноября королевское помилование было официально утверждено, оказалось, что помилован он не полностью, потому что жить ему в Лондоне было по-прежнему запрещено, и письма маркиза Бекингема оставались все такими же холодными.
Может быть, ему поможет петиция в палату лордов? И Фрэнсис стал набрасывать текст обращения, и по его тону чувствовалось, как он уязвлен и опустошен. Представим себе холодный зимний день в середине декабря, Фрэнсис смотрит из окна Верулам-Хауса на ненастное небо, пищеварение у него вконец расстроено, вот-вот разыграется подагра, и где-то в соседних комнатах громко выражает недовольство ее светлость.