О выборах было незамедлительно доложено Николаю II, который «собственноручно начертать соизволил» на том листке великолепной бумаги, на которой наклеена была вырезка из газеты об избрании Горького: «Более чем оригинально».
И этой царской «резолюции» было совершенно достаточно для того, чтобы предложить великому князю Константину Константиновичу — президенту Академии — напечатать, якобы от имени Академии, официальное сообщение, в котором Академия признавала выборы Горького недействительными, так как Академия, будто бы не была осведомлена о том, что Горький находится под следствием, в качестве обвиняемого по политическому делу.
Академия в этом своем объявлении действовала холопски и лживо. Академики смолчали. Не смолчали только двое: В. Г. Короленко и А. П. Чехов. Короленко понял, что отныне в Академию будут избирать таких лишь писателей, которые запаслись через полицию патентом своей политической благонадежности. Короленко волновался, требовал общего собрания Академии и ничего не добился, — не встретив поддержки в среде своих академических коллег. Отчетливо понимая, что независимости высшего научного учреждения, каким считалась Академия наук, нанесено оскорбление, Короленко ничем иным не хотел и не мог на него ответить, как выходом из Академии. Этому предшествовала переписка с Чеховым, в котором Короленко нашел единомышленника. Чехов решил также сложить с себя звание почетного академика.
Вот текст его заявления:
«Ваше императорское высочество! В декабре прошлого года я получил извещение об избрании А. М. Пешкова в почетные академики и я незамедлил повидаться с А. М. Пешковым, который тогда находился в Крыму, первый принес ему известие об избрании и первый поздравил его. Затем, немного погодя, в газетах было напечатано, что ввиду привлечения Пешкова к дознанию по 1035 статье, выборы признаются недействительными, причем было точно указано, что это извещение исходит от Академии наук, а так как я состою почетным академиком, то это извещение частью исходило и от меня. Я поздравлял сердечно и я же признавал выборы недействительными — такое противоречие не укладывалось в моем сознании, примирить с ним свою совесть я не мог. Знакомство с 1035 статьей ничего не объяснило мне и, после долгого размышления, я мог прийти только к одному решению, крайне для меня тяжелому и прискорбному, а именно — почтительнейше просить ваше императорское высочество, о сложении с меня звания почетного академика».
Пересылая это письмо в копии к В. Г. Короленко, Чехов говорил, что «сочинял его долго, в очень жаркую погоду и лучше сочинить не мог».
Испытывая в одинаковой мере чувство негодования, Короленко и Чехов руководствовались разными мотивами, объясняющими их решения. Короленко «в академическом случае» видел отражение особенностей самодержавного режима и его мотивы, объясняющие сложение с себя звания академика — мотивы общественно-политического порядка. Чехов свои доводы, разъясняющие невозможность для него пребывать в Академии, построил на мотивах глубоко этических: он поздравлял сердечно и он же признавал выборы недействительными. И эти противоречия не укладывались в его сознании, нарушали его чувство справедливости.
Начало зимы 1902 г. Чехову опять пришлось жить в Ялте: мучил кашель и не пускал в Москву.
Жизнь однообразная, скучная. Болезнь, жалобы на ялтинскую скуку, тоска по жене, которая опять в Москве. Даже литературная работа — и та не радует Чехова.
«Я с удовольствием перестал бы быть в настоящее время писателем» — признается он жене. А в другом письме объясняет, что ничего не сообщает о рассказах, которые пишет, потому что «ничего нет ни нового, ни интересного. Напишешь, прочтешь, и видишь, что это уже было, что это уже старо. Надо бы чего-нибудь новенького, кисленького».
Но в этом признании и объяснение: не хочется быть писателем, потому что надо найти новую форму, иначе окажется, что он как литератор «уже отжил». А ведь «какая масса сюжетов», «как хочется писать», — признается он в другом письме. И эти восклицания как будто бы в полном противоречии с его рассуждениями о том, что надо перестать быть писателем.
Бюст А. П. Чехова. Фото-копия со скульптуры Коненкова. 1908 год. Из собр. Лит. музея при б-ке СССР им. Ленина
Два момента раскрывают нам противоречивость этих высказываний. Во-первых, обстановка, в которой он живет. Чехов так и заявляет: «не следовало бы мне в Ялте жить, вот что. Я тут как в Малой Азии». Во-вторых, боязнь повторений, страх впасть в шаблон. Когда был начат рассказ «Невеста», он говорил жене, что пишет на старинный манер, на манер семидесятых годов. И дальше: «пишу рассказ, но медленно, через час по столовой ложке, может быть оттого, что много действующих лиц, а может быть и отвык. Привыкать надо».
«Невеста» пронизана новым настроением для Чехова. Старой жизни пропета отходная. Наденька — невеста — идет навстречу новой жизни. Какой будет эта новая жизнь, и какой в ней станет Наденька — мы не знаем. Не знает и Чехов. Но никогда еще с такой ненавистью не говорил он о пошлости, как в этом предсмертном своем рассказе.
«Пахло жареной индейкой и маринованными вишнями, и Наде казалось, что так теперь будет всю жизнь без перемен, без конца». И оказалось, что «жареная индейка» убила в ней радость.
С шестнадцати лет она мечтала о замужестве — ей теперь двадцать три года. Вот Наденька осматривает свою будущую квартиру, которую ей приготовил жених Андрей Андреевич — этот бездельник, болтающий об искусстве и играющий на скрипке.
«Была гостиная с круглым столом, диваном и креслом, обитыми ярко голубой материей». Потом — «столовая с буфетом, потом спальня. Здесь в полумраке стояли рядом две кровати и похоже было, что когда обставляли спальню, то имели в виду, что всегда будет очень хорошо и иначе быть не может. В зале был блестящий пол, выкрашенный под паркет, венские стулья, рояль, пюпитр для скрипки. На стене в золотой раме висела большая картина: нагая дама и около нее лиловая ваза с отбитой ручкой».
— Чудесная картина, — проговорил Андрей Андреевич и из уважения вздохнул. — Это художника Шишмачевского.
А Наденька «ненавидела все эти комнаты, кровати, кресла, ее мутило от нагой дамы». Жених был счастлив, расхаживая по своей квартире, а невеста «видела во всем одну только пошлость, глупую, наивную, невыносимую пошлость».
В ее сознание неизгладимо врезались новые слова — их произнес чудак, над которым она привыкла ласково смеяться. А он пророчествовал: «От вашего города мало-помалу не останется камня на камне, — все полетит вверх дном, все изменится, точно по волшебству, и будут тогда здесь громадные великолепнейшие дома, чудесные сады, фонтаны необыкновенные, замечательные люди».