У меня — да не только у меня одного, но и у нас у всех, мальчиков и девочек, — сложилось такое впечатление, что во время этой поездки при бледном свете большой зеркальной луны, уже успевшей подняться из моря, Стасик и Джулька целовались.
Приближалось столетие со дня Отечественной войны 1812 года и победы России над дванадесятью языками. «Языками» назывались народы, а «дванадесять» значило, что их было двадцать, а не двенадцать, как думали люди, не знавшие церковнославянского языка.
Сто лет назад русские войска победили великого Наполеона, занявшего было первопрестольную Москву, и лютой зимой изгнали из пределов нашего отечества дванадесять языков — союзников Наполеона, — а сам Наполеон, позорно бросив остатки своей разгромленной, голодной, замерзающей армии, на легких саночках укатил по Смоленскому шоссе обратно в Париж.
В нашем городе готовились патриотические вечера, спектакли, концерты, лекции, военный парад на Куликовом поле.
Нечто подобное было уже три года назад, когда праздновалась победа над шведами под Полтавой и на Куликовом поле был установлен громадный, сделанный из дерева бюст Петра Великого в треуголке. Мимо него под звуки Преображенского марша прошла стрелковая «железная бригада» и модлинский полк, а затем, расходясь по казармам, солдаты пели молодецкую песню: «Дело было под Полтавой, дело славное, друзья, мы дралися там со шведом под знаменами Петра».
Звуки этой песни, где также говорилось, что «наш великий император — память вечная ему! — сам командовал войсками, сам и пушки заряжал», грозно и четко, с присвистом разносились по городу, вселяя гордость за нашу непобедимую отчизну.
Не помню, был ли у нас тогда в гимназии какой-нибудь торжественный вечер, посвященный этому событию. Вероятнее всего — нет, так как празднование происходило летом, когда гимназия была распущена на каникулы.
Теперь же, зимой, предстояло торжественное литературно-художественное утро, посвященное победе над Наполеоном; директор произнесет вступительную речь, учитель истории прочтет реферат о великом всемирно-историческом значении событий 1812 года, хор гимназистов исполнит национальный гимн, а также известную патриотическую песню: «Раздайтесь, напевы победы. Пусть русское сердце вздрогнёт. Припомним, как билися деды в великий Двенадцатый год».
Больше всего меня волновало, что предполагаются выступления наиболее одаренных гимназистов-декламаторов, которые прочтут подходящие к случаю стихотворения. Я был очень высокого мнения о своих артистических способностях, в особенности после того, как в подвале дома Женьки Дубастого, где мы устроили театр, я с гневными жестами и завываниями прочитал единственный хорошо мне известный монолог Чацкого из «Горе от ума», причем, дойдя до конца и злобно выкрикнув знаменитую фразу: «Карету мне, карету!» — затопал ногами и ринулся за сцену, зацепившись за веревку от занавеса, так что занавес сорвался с проволоки, накрыл меня и я потом из него еле выпутался и целую неделю говорил шепотом, так как надорвал себе голосовые связки.
Теперь я ни минуты не сомневался, что меня включат в программу патриотического утра, и уже заранее предвкушал свой триумф. Каково же было мое удивление, когда оказалось, что в списке будущих декламаторов моя фамилия отсутствует. Раз десять перечел я коротенький список, напечатанный на пишущей машинке в гимназической канцелярии и прикрепленный кнопками к дверям учительской. Каждый раз отсутствие моей фамилии казалось мне обманом зрения, и я снова и снова перечитывал список.
…увы, моей фамилии не было!…
Я разыскал в коридоре нашего классного наставника, латиниста, поляка Сигизмунда Цезаревича, которому была дана странная, ни на что не похожая, глупейшая кличка Съзик, и дрожащим, подхалимским голосом пожаловался, что меня пропустили в списке выступающих.
Сизик благосклонно выслушал мои жалобы и, погладив белой рукой с тонким обручальным кольцом каштановый ежик волос на голове и острую мушкетерскую бородку, произнес какую-то нравоучительную латинскую поговорку, имевшую тот смысл, что, мол, всяк сверчок знай свой шесток, прибавив уже по-русски, но с польским акцентом, что при моих тихих успехах и громком поведении вряд ли я могу рассчитывать на честь участвовать в патриотическом утре.
Я чуть не заплакал от обиды, но, шаркнув ногами и отвесив Сизику положенный по гимназическим правилам поклон, поплелся в уборную и заперся там в кабине, вытирая кулаком слезы, уже катившиеся по моим щекам. Затем меня охватила жажда деятельности. Я стал придумывать, как бы помочь горю. В конце концов мне пришла идея сочинить патриотическое стихотворение, и уж тогда наверное мне разрешат выступить на утре.
Дома я принялся за дело, и к вечеру стихотворение было готово.
Оно начиналось так:
…"когда на русскую границу шестисоттысячную рать Наполеон великий двинул и цепью грозною раскинул, не стал уж русский отступать"…
Затем я срифмовал все то немногое, что знал о войне Двенадцатого года, упомянул Кутузова, Багратиона, партизан Дениса Давыдова и Сеславина, деликатно умолчал о захваченной неприятелем Москве — хотя этого, собственно, и не требовалось — и закончил свою оду весьма мажорно и назидательно:
«…Война недолго продолжалась. В России скоро не осталось ни одного врага, и вот — вздохнул свободнее народ. Настали святки. Все ликуют. Несется колокольный звон. Победу русский торжествует. Погиб, погиб Наполеон… Пока в России дух народный огнем пылающим горит, ее никто не победит!»
Это был замечательный афористический конец, и я понимал, что педагогический совет не рискнет отвергнуть столь патриотическое творение.
Постаравшись переписать стихотворение как можно красивее и без орфографических ошибок, я отправился к Сизику, который, прочитав мою рукопись, подозрительно спросил, сам ли я сочинил это стихотворение и не скатал ли я его из какого-нибудь журнала или календаря. Я поклялся, что сочинил сам, и зарделся от авторской гордости!
— Прекрасно, — сказал Сизик, многозначительно наморщив свой лоб мыслителя. — Поздравляю. У тебя есть настоящее патриотическое чувство. Это похвально. Я доложу об этом на педагогическом совете. Ступай и надейся. Dixi, — закончил он этим латинским словом.
Короче говоря, меня включили в список, а в программе даже было написано: «Прочтет стихотворение „1812 год“ собственного сочинения».
Литературно-художественное утро, где я читал свое произведение, почти совсем выветрилось из памяти. Помню холодный актовый зал с высокими закругленными окнами, за которыми все время летели облака мелкого, сухого снега и с улицы доносился музыкальный шорох крупных бубенцов на хомутах извозчичьих лошадей, бесшумно волочивших за собой по рыхлому снегу легкие санки.