— Извольте обедать, бачка!
— Рано, друг мой. Еще аппетит не пришел.
Тайши решил, что Аппетит — это чиновник, которого необходимо дождаться. А того нет и нет! Еще через полчаса он осмелился вновь предложить угощение. Уж больно хотелось поскорей выпроводить высокого гостя!
— Угощайтесь, бачка! Барана молодого зарезали, блюдо простынет.
— Спасибо, щедрый хозяин, но как можно есть без аппетита!
Тайши взмолился.
— Бачка! Вы себе кушайте, кушайте. Аппетит — маленький человек, ну, придет после, мы его после и накормим.
Множество подобных историй мог рассказать Николай Николаевич Муравьев своему племяннику. А сколько выслушать взамен!
Бакунин начинает переписку с внешним миром и первому, кому посылает письмо, — в Лондон, Герцену
«— Прежде всего позволь мне, воскресшему из мертвых, поблагодарить тебя за благородные симпатичные слова, сказанные тобою обо мне печатно во время моего печального заключения. Они проникли через каменные стены, уединившие меня от мира, и принесли мне много отрады…»
Мишель всегда так любил писать письма! О, переписка, привиллегия и наслаждение свободного человека! Он пишет домой, Татьяне, брату Николаю, пишет Каткову, пишет всему свету, всем, с кем хотел бы поговорить! А уж в «Колокол» Александру Герцену и Николаю Огареву улетели уже с десяток писем-тетрадей, он уже публикуется там, в самом «Колоколе». Все же письменного общения мало, мало. Необходима трибуна!
… Жили-были в Томске переселенцы из Молдавии, некие Квятковские, обедневшие дворяне. Ксаверий Васильевич, глава семейства, служил в местном департаменте, жена его, полька по национальности, вела дом. Детей у них было трое, две дочери и сын. И как везде по Сибири, проживали в Томске ссыльные поляки, прошедшие каторгу после подавления восстания 1831 года и оставшиеся жить на поселении. Того самого восстания, которому посвятил негодующее послание Пушкин, и каждую годовщину которого отмечали в Париже траурным заседанием, на одном из которых прославился безумной речью сам Бакунин. Давно смирные, уже не питавшие ненависти к стране, в которую невольно попали, сибирские поляки где-то служили, имели семьи, хозяйства. Иногда собирались друг и друга и пели потихоньку свой гимн.
С ними Бакунину было о чем потолковать, отвести душу.
— Ваш Мицкевич пережил сам себя, — говорил он. — Он ударился в мистицизм и уже ни к чему не годен.
— Ах, пан Бакунин, какой это был поэт! Его ваш Пушкин обнимал, как родного брата, как гений гения!
— А как поживает в Париже князь Адам Чарторижский?
— Он много хлопочет, но силы у него немного, пока он ничего не может противуставить русскому Императору. Вот если бы поднять русских, живущих в Польше, то Речь Посполитая могла бы поспорить…
— Тсс, тсс, пан Бакунин, такие слова могут не понравиться полиции, а мы, знаете, как-то уже привыкли жить здесь.
Зато во все глаза смотрела на него семнадцатилетняя Антония. От ее молодого, как солнце, лица шла в него та самая сила, которую некогда он черпал у собственных сестер, у сестер Беер, и везде, где удавалось развернуться в красноречии, запустить в себе некий блаженный вихрь, уносивший души его очарованных слушателей в невесть какие просторы. Тогда, соединившись с ними, он становился сильнее, увереннее, в чем-то утвержденнее на этом свете.
Кому пришла идея об уроках французского языка сестрам Квятковским? Матери? Мишель преподавал интересно, много шутил по-французски, даже пел песенки, успехи не замедлили, обе защебетали как птички, а за семейным обедом, который следовал после занятий, урок продолжался еще увлекательнее, он обучал девочек манерам, принятым в его аристократическом кругу. Лишь Франтишеку, «жениху» Антонии с детства, все это не нравилось до возмущения, до сердечного стона.
— Зачем ты так восторженно на него смотришь, Тося! Что он подумает?
— Михаил Александрович умнее тебя в сто раз и ничего плохого подумать не может.
— Ты просто дурочка, Тоська! Он же видит, и все видят, что ты влюбилась в него до горячки, у тебя вот глаза горят, посмотри в зеркало.
— Ну и пусть! Оставь меня в покое. А вдруг это моя судьба?
Михаилу Александровичу шел сорок пятый год. Он был здоров, сердце работало как молот, сильно и точно, но одиночество вновь глодало его. Мысль о женитьбе на молоденькой семнадцатилетней Антонии все чаще посещала его душу, пока не поселилась в ней насовсем. Ах, что за таинственное обаяние источало его существо, и как пламенела ответно ее душа! Он видел все, ловец человеков, он наслаждался искрами страсти в темно-карих девичьих глазах!
Мой отец женился почти в сорок четыре года и прожил счастливо всю жизнь, — забывался в мечтах обласканный преступник. — Она — девушка чистая, невинная, она просто не поймет поначалу, что у них никогда не может быть детей. Да, это обман. Но пусть. Ведь я так одинок!
Тяжело поскрипывали половицы под его шагами в пустом деревянном домишке. Немало шишек было набито на лбу, прежде чем Мишель научился наклонять голову при входе в двери. Тепло в Сибири берегут пуще всех благ, оттого и притолоки низкие, и пороги высокие. Тишина в доме напоминала тюрьму, лишь тиканье часов да мурлыканье кошки, любительницы мяса и рыбы, скрашивали досуг. Мышей кошка не ела, и если ловила, то для игры, азартной, шумной, страстной игры, с подбрасыванием жертвы чуть не до столешницы, после чего она равнодушно бросала искусанный трупик в любом месте. Кто он, кошка или мышь? Большой Мышь… Нет, чепуха. Мишель вывернется в любых обстоятельствах, пока сама Судьба благоволит ему.
Приходя поутру, Алдын брал замученного мыша за хвост и выбрасывал подальше от дому.
Второе: деньги. Лишенный прав состояния, он служил милостью Муравьева за вполне сносное жалование. Поэтому арестантское пособие в сто четырнадцать рублей двадцать восемь с половиной копеек в год ему не выплачивали. В канцелярии же толку он Мишеля не было никакого, он был рассеян, и только портил документы неряшливым почерком. Ни французский, ни немецкий здесь в дело не шли, а работать писцом Бакунину было не с руки. Его уже не любили на службе. Ох, опять проклятые «гривенники»! А когда уедет Муравьев, что будет с его службой? Как он прокормит жену и себя? Но попробуй-ка поворочайся в одиночестве с боку на бок в проклятой тишине старого дома!
В общем, так или иначе, Михаил Александрович сделал предложение Антонии Квятковской.
Отказ Ксаверия Васильевича был более чем оправдан. Такой брак он не благословит даже под дулом пистолета, такого зятя и на порог не пустит. Они, конечно, люди скромные, но достоинства им не занимать! Как! Лишенный звания дворянина и прав состояния государственный преступник, более чем вдвое старше его дочери предлагает себя в мужья его ласточке, его кровиночке, Антосеньке! Ни за что! Пусть она плачет, девичьи слезы что вешняя вода, зато со временем она поймет, что отец с матерью были правы, и будет благодарна.