Я и прежде возил ее на турниры, а тут решил устроить ей хорошую встряску и повез ее с собой в Мерано, затем на турнир в Аргентину. По дороге туда я показал ей Париж, по дороге назад мы на неделю задержались в Италии, и мои друзья устроили нам прекрасное путешествие по самым красивым местам.
Это ничего не изменило, только отсрочило кризис. И вот однажды, возвратившись домой, я понял, что уже невозможно делать вид, что ничего не происходит, – и мы поговорили начистоту. У нас был сын; уже из-за одного этого я был готов на большие уступки; ведь я помнил, кем был для меня в этом возрасте – да и до сих пор! – мой отец. Но Ирина была настроена радикально. Употребив все свое красноречие, я смог достичь того, что между нами возникло – так мне показалось – былое взаимопонимание. И мне удалось убедить Ирину, что на этом понимании мы восстановим и нормальную семью. К сожалению, как оказалось, мою инициативу она восприняла как знак слабости и ждала уступок только с моей стороны. Причем она вообразила, что теперь мое внимание к ней должно принять формы чуть ли не ухаживания. Может быть, за последние годы я стал чрезмерно деловым, но сухарем я никогда не был – это точно. И все же такой натужный ренессанс мне был явно не под силу. Я надеялся на внутреннее слияние, ей же были важны лишь внешние формы. И в восемьдесят третьем году мы с Ириной расстались окончательно.
Распад семьи стал для меня тяжелым ударом; потеря сына – постоянной ноющей болью. Обстоятельства мне редко позволяют с ним видеться, поэтому я помню его главным образом маленьким. Я вспоминаю, как рано он научился различать шахматы, как потом стал играть в них – и вдруг потерял к ним интерес. Его влекли винтики, шурупчики, всякая механическая мастерия. Если прежде любому мультику по телевизору он предпочитал наблюдение из дверного проема – дальше ему запрещали ходить, – за тем, как его дед мастерит возле верстака, то теперь он с удовольствием возился вместе с дедом. Ну что ж, не вышел шахматист, это не первый случай. Я знаю много шахматных семей, где пытались передать опыт и умение по наследству, например, в семьях Петросяна, Геллера, Тайманова, – но всегда это кончалось практически ничем. Может быть, через поколение проявится любовь к шахматам. Поживем – увидим.
В том же восемьдесят третьем году я познакомился с моей нынешней женой – Наташей Булановой. Я не мог ее не заметить. Но если вначале она меня привлекла типично русской красотой, то затем – типично русским добрым, отзывчивым и мягким сердцем. Я быстро привязался к ней, и мы встречались каждый раз, когда я возвращался с турниров в Москву. Я мог бы давно оформить с нею отношения, но, однажды обжегшись, я теперь долго не мог решиться опять связать свою судьбу с другим человеком. Я видел, что она меня понимает, и хотя ей было порою нелегко, все-таки не спешил.
Четыре года спустя я все-таки женился на ней – и очень рад. По крайней мере, за те два года, что мы живем вместе, у меня изменилось отношение к дому. Я почувствовал, что у меня есть дом, и возвращаюсь в него всегда с радостью и облегчением. Когда в каком-нибудь далеком турнире я вспоминаю глаза Натальи, ее взгляд, с которым она меня обычно встречает, с меня сразу сходит любая усталость.
Но на важнейшие соревнования она ездит со мной, потому что я убедился в ее даре влиять на меня успокаивающе. А как важно, что в любой обстановке она умеет создать атмосферу домашнего уюта! И что очень редко для красивой женщины – во время соревнования она умеет держаться в тени, быть незаметной и появляется только тогда, когда в ней возникает необходимость. Но зато когда соревнование заканчивается, я с удовольствием выпускаю ее вперед, уверенный, что чувство меры ей никогда не изменит. Она закончила историко-архивный институт и работает в Ленинке в отделе рукописей. У нее очень интересная работа с архивами самых выдающихся людей нашей Родины. Но поскольку в девятнадцатом веке русская интеллигенция говорила и писала по-французски лучше, нежели по-русски, к своему неплохому английскому она изучает французский, и, конечно же, по своему обыкновению, начинает читать французскую классику в подлиннике.
Я ее очень люблю и очень ей сочувствую. Я понимаю, как трудно интеллигентной и лиричной женщине с таким деловым человеком, как я. Когда бы я ни вспоминал о ней, я вижу ее только с книгой – иногда читающей, иногда глядящей на меня своим непонятным, таким бесконечно дорогим мне взглядом.
Я сознаю, что у нее свой особый мир. Наверное, я мог бы его понять, но для этого нужно оставить свой мир и приложить огромные усилия, чего я никогда, к сожалению, не сделаю. Потому что ее жизнь – жизнь среди гармонии, среди прекрасного – не для меня. Как жаль.
Осталось изложить последний сюжет: историю моей борьбы с Каспаровым.
Перед этой задачей я стою в затруднении. Во-первых, это слишком недавняя история, она на памяти у всех, кто за нею следил и мало-мальски ею интересовался. Поэтому я не уверен, что могу сообщить нечто новое. Во-вторых, об этом столько написано! – даже книг уже наберется целая библиотека, и Каспаров среди этих писателей – наиболее плодовитый. Так что же, писать лишь для того, чтобы изложить свою версию? Чтобы отбить нападки и вскрыть заведомую ложь? Но ведь этим я только реанимирую благополучно остывающий труп, он получит новый импульс и оживет на радость околошахматным навозным жукам, которые получат повод, чтобы начать новую эскалацию домыслов и лжи. Не хочу. Собаки лают – а караван идет.
Конечно, благодаря печати в будущее попадут не только тексты наших партий, но и та атмосфера, в которой они материализовались, и наши поступки – хорошие и не очень. И все же надо признать, что время – самый объективный селекционер – не зря отвеивает шелуху, оставляя только суть, только тексты. И даже спортивный сюжет, как бы ни был он занимателен, остается лишь в нескольких словах едва заметным пунктиром. Сколь был знаменит матч Алехина с Капабланкой, сколь раздут и расписан! Ведь шахматные эпохи менялись!.. Прошло шестьдесят лет – и только шахматные историки помнят перипетии той грандиозной драмы, а для девяносто девяти процентов любителей даже сами эти имена – лишь символы… Неплохо бы иногда вспоминать об этом, чтобы понимать истинную цену сегодняшних событий.
В-третьих, у меня к этой истории несколько особое, не такое, как у других, отношение.
Ведь публику занимали в ней не столько шахматы, сколько то, что было вокруг, околошахматная клубничка и горчичка, – а мне это всегда представлялось пошлым. И Каспарова с его словесным зудом, с его очевидной потребностью снова и снова возвращаться к эпизодам нашей борьбы, я могу понять. Ведь у него, по сути, ничего, кроме этого, и не было. Только борьба со мной, только недоумение, отчего я никак ему не уступлю, никак не сдамся, не отойду в сторону, чтобы он наконец-то уселся на шахматном троне свободно и удобно, не чувствуя под боком моих острых и твердых локтей.