Это было новым издевательством над воспитанником. Только теперь в вину ему вменялось не «малолетство», а, наоборот, то, что он был переростком. 20 июля 1828 года, при переводе в «третий возраст», он был «единогласно признан достойным награждения книгою». Гончаров выполнял все, что требовалось по программе. Но это было чисто внешнее усердие. Атмосфера училища с каждым годом становилась все более и более чуждой впечатлительной, живой и вместе с тем мечтательно-созерцательной натуре юного Гончарова.
Восьмилетнее пребывание в Коммерческом училище оставило на всю жизнь в душе Ивана Александровича тяжкий след. В 1867 году, отвечая на просьбу брата прислать автобиографию для «Симбирской памятной книжки», он, между прочим, писал:
«Об училище я тоже ничего не упомянул в биографии, потому что мне тяжело вспоминать о нем, и если б пришлось вспоминать, то надо бы было помянуть лихом, а я этого не могу, и потому о нем ни слова. По милости тупого и официального рутинера, Тита Алексеевича, мы кисли там восемь лет, восемь лучших лет, без дела! Да, без дела. А он еще задержал меня четыре года в младшем классе, когда я был там лучше всех, потому только, что я был молод, то есть мал, а знал больше всех. Он хлопотал, чтобы было тихо в классах, чтобы не шумели, чтоб не читали чего-нибудь лишнего, не принадлежащего к классам, а не хватало его ума на то, чтобы оценить и прогнать бездарных и бестолковых учителей, как Алексей Логинович, который молол, сам не знал, от старости и от пьянства, что и как, а только дрался линейкой; или Христиан Иванович, вбивавший два года склонения и спряжения французского и немецкого, которые сам плохо знал; Гольтеков, заставлявший наизусть долбить историю Шрекка и ни разу не потрудившийся живым словом поговорить с учениками о том, что там написано. И какая программа: два года на французские и немецкие склонения и спряжения да на древнюю историю и дроби; следующие два года на синтаксис, на среднюю историю (по Кайданову или Шрекку) да алгебру до уравнений, итого четыре года на то, на что много двух лет! А там еще четыре года на так называемую словесность иностранную и русскую, то есть на долбление тощих тетрадок немца Валентина, плохо знавшего по-французски Тита и отжившего ритора Карецкого! А потом вершина образования — это quasi-естественные науки у того же пьяного Алексея Логиновича, то есть тощие тетрадки да букашки из домашнего сада, и лягушки, и камешки с Девичьего поля; да сам Тит Алексеевич преподавал премудрость, то есть математику 20-летним юношам и хлопотал пуще всего, чтоб его боялись!
Нет, мимо это милое училище!»[21]
В течение восьми лет коверкало это «милое училище» сознание и душу юноши, но не смогло убить в нем живых интересов и стремлений. Именно в стенах его возникло у Гончарова первое, хотя еще и не вполне осознанное, ощущение своего жизненного призвания, чувство внутреннего протеста против всякого насилия, унижения человеческой личности, казенщины. Его все сильнее и сильнее влекла к себе литература с ее волнующими картинами и образами, музыкой слова.
* * *
При училище была довольно обширная библиотека. Там, забыв обо всем, можно было предаться чтению. Гончаров нашел в ней и вновь прочитал уже знакомые ему сочинения Ломоносова, Фонвизина, Озерова и других. Брал читать и разные описания путешествий и книги исторического содержания, отдельные тома Вольтера, «Элоизу» Руссо. «Долго пленял» мальчика Тассо своим «Освобожденным Иерусалимом». Предметом сильного увлечения явились произведения иностранной беллетристики — романы модных тогда писателей Радклиф, Коттень, Жанлис и многие другие, и притом «в чудовищных переводах».
В последние годы пребывания в училище Гончаров зачитывался произведениями французских беллетристов господствовавшей тогда школы — В. Гюго, Ж. Жанена, А. Дюма, Э. Сю, которых читал в подлиннике.
Ни среди педагогов, ни среди товарищей Гончаров не встретил человека, который научил бы его разбираться в прочитанном, понимать поэзию, вырабатывать свой вкус. Все достигалось работой собственного ума и чувства.
«Это повальное чтение, без присмотра, без руководства и без всякой, конечно, критики и даже порядка в последовательности, — отмечал Гончаров в одной из своих автобиографий, — открыв мальчику преждевременно глаза на многое, не могло не подействовать на усиленное развитие фантазии, и без того слишком живой от природы».
Исключительная сосредоточенность на книжных интересах создавала возможность известного отрыва от жизни, ухода в мир возвышенной, но безжизненной мечты.
Так, собственно, и произошло с героем романа «Обрыв», Райским, в школьные годы, когда он от оскорблений грубой действительности стремился скрыться в фантазии, размышлениях о прочитанном.
В эпизод, рисующий школьные годы Райского, Гончаров, несомненно, внес кое-что из «лично пережитого». Ведь склонность к наблюдательности, мышлению «в образах», подчеркнутые в школьнике Райском, были присущи и ученику Гончарову. И, может быть, это вовсе не Райскому, а самому Ивану Гончарову, под впечатлением героической поэмы Торквато Тассо «Освобожденный Иерусалим», снились «горячие сны о далеких странах, о необыкновенных людях в латах, и каменистые пустыни Палестины блистали перед ним своей сухой, страшной красотой». И он, наверно, тоже «содрогался от желания посидеть на камнях пустыни, разрубить сарацина, томиться жаждой и умереть без нужды, для того только, чтоб видели, что он умеет умирать». Быть может, и он «сжимался в комок и читал жадно, почти не переводя духа, но внутренне разрываясь от волнения», и воображение уносило его в свою чудесную сферу, где все не было похоже на текущую жизнь около него, а потом отрезвлялся от всего, как от хмеля, и возвращался из мира фантазии в мир действительный.
Но, не будучи пассивным по уму, юноша искал для себя выход из гнетущей атмосферы училища и находил его. Вспоминая впоследствии об этой поре своей жизни, Гончаров писал: «Я, с 14-15-летнего возраста (то есть с 1826–1827 года. — А. Р.), не подозревая в себе никакого таланта, читал все, что попадалось под руку, и писал сам непрестанно… И все это было без всякой практической цели, а просто из влечения писать, учиться, заниматься, в смутной надежде, что выйдет что-нибудь».[22]
От первоначального неразборчивого чтения он постепенно переходил к более вдумчивому ознакомлению с произведениями русских и иностранных классиков, к систематическому самообразованию.
В возрасте пятнадцати-шестнадцати лет Гончаров познакомился с сочинениями Карамзина и Жуковского. Карамзин оставил в его духовном развитии глубокий и плодотворный след. Именно Карамзину Гончаров, как в свое время и юный Пушкин, был обязан развитием в себе гуманных чувств и понятия о ценности человеческой личности. Но как художник Карамзин мало повлиял на Гончарова. По собственному признанию Гончарова, манерный и сентиментальный стиль карамзинских сочинений не сильно увлекал его. Вслед за Карамзиным всходила звезда Жуковского. Под обаянием его романтичной, «мечтательной, таинственной и нежной» поэзии находился некоторое время и Иван Гончаров.