Станкевич был прав. «Премухинская гармония», по свидетельству самого Белинского, стала главной причиной его душевного пробуждения. «Я ощутил себя в новой сфере, увидел себя в новом мире, окрест меня все дышало гармонией и блаженством, и эта гармония и блаженство частию проникали в мою душу. Я увидел осуществление моих понятий о женщине: опыт утвердил мою веру».
Сестры Мишеля очаровали Белинского, но особенно он увлекся младшей — Александрой. И хотя впоследствии он признался в том, что чувство это было призрачным и скорее надуманным, чем идущим от сердца, но в то время он был увлечен, и это обстоятельство еще больше увеличивало его скованность в непривычной для него обстановке.
Чувство такта не было сильной стороной Мишеля. В обществе он позволял себе намеки на отношения своего друга к Александре. «Но самые лютые мои минуты были, — писал впоследствии Белинский Бакунину, — когда ты читал с ними по-немецки: тут уже не лихорадку, но целый ад ощущал я в себе, особенно когда ты имел армейскую неделикатность еще подтрунивать надо мной при всех, нимало не догадываясь о состоянии моей души».[26]
Но, несмотря на все эти обстоятельства, трехмесячное пребывание Белинского в доме Бакуниных имело большое значение для его развития.
«Когда я приехал в Премухино, — писал он спустя год, 21 мая 1837 года, — ты открыл мне новый мир — мир мысли… Ты первый показал и доказал мне, что мышление есть нечто целое, нечто одно, что в нем нет ничего особенного и случайного, но все выходит из одного общего лона, которое есть бог, сам себя открывающий в творении». «Много, много мыслей услышал от тебя первого — ты не навязывал на меня свой авторитет, его наложило на меня могущество твоей мысли, бесконечность твоего созерцания. Много я теперь понимаю глубоко и понимаю через тебя»,[27] — писал он в октябре 1838 года.
Однако личные отношения двух этих людей складывались крайне сложно. Оба были наделены слишком яркой индивидуальностью, для того чтобы жить одной жизнью. Белинский к тому же обладал более тонкой душевной организацией, сложность этой дружбы доставляла ему страдания. Для Бакунина же проблема человеческих отношений в эту пору не играла значительной роли. Та или иная философская система, в которую был он погружен, составляла для него в тот момент основное содержание жизни. «Для тебя идея выше человека» — вот главный упрек, брошенный ему Белинским. «Между нами есть что-то общее — это разрушительный элемент; и в то же время в нас есть что-то противоположное, враждебное: что для меня составляет сущность, значение жизни, то для тебя — хорошо между прочим; основа и цель твоей жизни для меня — хорошо между прочим. С обеих сторон — отчаянная субъективность, и много диссонансов производила враждебная противоположность наших субъективностей. Сила, дикая мощь, беспокойное, тревожное и глубокое движение духа, беспрестанное стремление вдаль, без удовлетворения настоящим моментом, даже ненависть к настоящему моменту и к себе самому… порывание к общему от частных явлений — вот твоя характеристика; к этому надо еще присовокупить недостаток задушевности… нежности, если можно так выразиться, в отношениях с людьми, близкими к тебе. От этого-то тебе так легко было всегда говорить и повторять: „Ну расстанемся так расстанемся“, или: „Коли не так, так и не нужно“ и тому подобное, от этого-то так ты давил собою всех и любовь к тебе всех и всякого была каким-то трудом. По крайней мере я не умею иначе выразить моего чувства к тебе, как любовь, которая похожа на ненависть, и ненависть, которая похожа на любовь».[28]
Надо отдать должное Белинскому — он не только хорошо понимал Бакунина, но и во всех случаях стремился сохранять объективность по отношению к нему. В октябре 1838 года, когда первый период их дружбы завершился разрывом, он писал: «Всегда признавал и теперь признаю я в тебе благородную львиную природу, дух могучий и глубокий, необыкновенное движение духа, превосходные дарования, бесконечные чувства, огромный ум, но в то же время признавал и признаю чудовищное самолюбие, мелкость в отношении к друзьям, ребячество, леность, недостаток задушевности и нежности, высокое мнение о себе насчет других, желание покорять, властвовать, охоту говорить другим правду и отвращение слушать ее от других».[29]
Недостатки эти, однако, не мешали успеху философской проповеди Бакунина. В гостиной ли Бееров, где собирались друзья Станкевича, в доме ли Аксаковых или на Маросейке, где снимали комнату Белинский и Бакунин, над собравшимися часто возвышалась «львообразная» фигура Бакунина, часто ночи напролет звучал его голос, убеждая, доказывая, увлекая слушателей.
Среди московских литературных салонов немалую роль играл салон Екатерины Гавриловны Левашевой. «То было одно из тех чистых, самоотверженных, полных возвышенных стремлений и душевной теплоты существ, — писал о ней Герцен, — которые излучают вокруг себя любовь и дружбу, которые согревают и утешают все, что к ним приближается. В гостиных г-жи Левашевой можно было встретить самых выдающихся людей России — Пушкина, Михаила Орлова (не министра полиции, а его брата, заговорщика), наконец, Чаадаева, ее самого задушевного друга, адресовавшего ей свои знаменитые письма о России».[30] С 1831 года П. Я. Чаадаев жил во флигеле дома Левашевой на Новой Басманной. В другом флигеле одно время (1836 г.) снимал квартиру Бакунин. М. К. Лемке полагает, что он немало обязан был своим развитием соседу по флигелю.[31] Никаким материалом, подтверждающим эту мысль Лемке, мы не располагаем, однако бесспорно одно, что Бакунин был действительно частым посетителем вечеров и в доме Левашевой.
Помимо салонов и гостиных, существовало в Москве и еще одно место, где собирались литераторы и артисты. Это была кофейня, расположенная неподалеку от Театральной площади и прозванная литературной. Постоянными посетителями ее были Щепкин, Ленский, Самарин, Кетчер, Катков, Белинский и многие другие. По воспоминаниям А. Д. Галахова, бывал там и Бакунин. Разговорам, дискуссиям, спорам не было конца. Это потом, спустя несколько лет, в 1843 году, мог он с иронией и чувством собственного превосходства писать из Цюриха брату Павлу: «Что Москва? Что Елагина, Грановский, старые молодые профессоры? Болтают, чай, не на живот, а на смерть, констатируют от нечего делать, братец ты мой! Эх, народец!» Пока же он сам с огромным пылом предавался этому занятию.
П. В. Анненков пишет, что одно время вообще Бакунин «господствовал над кружком философствующих». «Страсть к витийству, врожденная изворотливость мысли, ищущей и находящей беспрестанно случаи к торжествам и победам, и, наконец, всегда как-то праздничная по форме, шумная, хотя и несколько холодная, малообразная искусственная речь. Однако же эта праздничная речь и составляла именно силу Бакунина, подчинявшую ему сверстников: свет и блеск ее увлекали и тех, которые были равнодушны к самым идеям, им возвещаемым».[32]