Провокационная тактика австрийцев по отношению к Суворову представляла яркий контраст с тем ореолом, который создался вокруг его имени. После победы при Нови Павел приказал отдавать ему «даже и в присутствии государя все воинские почести, подобно отдаваемым особе его величества». Сардинский король возвел его в титул «королевского кузена» и гранда Сардинии[54]. Город Турин прислал золотую шпагу. В Англии появились суворовские пироги, суворовские прически и шляпы; на торжественном обеде английский король провозгласил первый тост за Суворова. Адмирал Нельсон гордился полученными от полководца письмами.
Отблеск этой небывалой славы распространялся и на родину Суворова. «Приятно быть русским в такое славное для России время», — писал один современник.
В лагерь Суворова началось целое паломничество. Всем хотелось взглянуть на него хоть издали, всюду передавали о его привычках и странностях. Мало какой вопрос возбуждал в тот период в Европе такой жгучий интерес, как вопрос о личности Суворова. Через два десятка лет Байрон отразил этот интерес в своем «Дон Жуане»:
Молясь, остря, весь преданный причудам,
То ловкий шут, то демон, то герой,
Суворов был необ’яснимым чудом…
Наружность у Суворова была неказистая; по выражению одного автора, чин его был «по делам, но не по персоне». Он был ниже среднего роста, сухощав, немного сутуловат. Лицо его имело овальную, слегка продолговатую форму и отличалось чрезвычайной выразительностью. К старости на нем было очень много морщин. Лоб — высокий, глаза — большие, голубые, искрившиеся умом и энергией. Рот небольшой, приятных очертаний; по обе стороны его шли глубокие вертикальные складки. Редкие, седые волосы заплетались на затылке в маленькую косичку. Вся фигура, взгляд, слова, движения — все отличалось живостью и проворством, не было солидности и важности, которые его современники привыкли считать обязательным атрибутом крупного деятеля.
Разрыв с общепринятым типом выдающегося человека возрастал все больше, по мере ознакомления с манерами и образом жизни Суворова. Везде и всюду он спал на покрытой простынею охапке сена определенной вышины и окружности, укрываясь вместо одеяла плащом. Вставал в четыре часа утра, причем слуге было велено тащить его за ногу, если он проспит. Одевался он очень быстро, неизменно соблюдая величайшую опрятность. Шубы, перчаток, сюртука, шлафрока он никогда не носил; всегда на нем был мундир, иногда плащ, а в жаркие дни частенько просто исподнее белье.
Выпив утром несколько чашек чаю, он упражнялся около получаса в бегании или гимнастике, потом принимался за дела, а в свободное время приказывал что-нибудь читать ему. Обедал в 8–9 часов утра; за столом бывал весел и разговорчив; присутствовало за обедом обычно около двадцати человек. В пище Суворов был очень умерен, строго соблюдал посты, фруктов и сладкого не ел. После обеда он охотно спал. За обедом выпивал рюмку тминной водки и стакан кипрского вина, но напитками никогда не злоупотреблял. Он не курил, но нюхал табак.
Во всех своих привычках Суворов был необыкновенно скромен. «Я солдат, не знаю ни племени, ни роду», — сказал он однажды про себя. Не говоря уже о предметах роскоши — картинах, сервизах, нарядах, он лишал себя даже элементарного комфорта. Ездил он всегда в самой простой таратайке или на первой попавшейся казацкой лошаденке, одевался в добротные, но грубые ткани, пользовался самой простой мебелью и т. д. Все это составляло разительный контраст с царившей в XVIII веке безумной роскошью.
Пуще всего он боялся изнеженности, которая, по его мнению, подобно ржавчине, раз'едает волю и здоровье. Он считал необходимым поддерживать физическую и духовную стороны человека в состоянии постоянной готовности к лишениям и опасностям. Пребывание в солдатской среде укрепило эти его привычки и, следуя им, он достигал двух целей: подавал пример другим, — от которых требовал в военное время предельного напряжения сил, — и лишний раз привлекал симпатии солдат.
Суворов не любил игр и забав, дорожа каждой минутой для занятий. «Трудолюбивая душа должна всегда заниматься своим ремеслом», — заметил он однажды. В этом отношении можно найти сходство между ним и Гете, не учившимся играть в шахматы, чтобы не красть у себя времени, которое можно употребить на работу. Вероятно, из этих же соображений Суворов редко посещал балы и вечеринки, но если попадал туда, то бывал очень оживлен, много плясал и уже в глубокой старости хвалился, что танцовал контрданс три часа кряду. Он всех заражал своей живостью и больше всего не терпел «оспалости» (сонливости, вялости).
В комнатах Суворова всегда было очень жарко натоплено. Его биограф Фукс передает, что когда один посетитель удивился этому, полководец, смеясь, отвечал:
— Что делать! Ремесло наше такое, чтобы быть всегда близ огня. А потому я и здесь от него не отвыкаю.
К числу странных привычек Суворова относилось то, что он никогда не носил с собою часов и денег и не любил носовых платков.
— Не держите в кармане то, что чересчур грязно, чтобы бросить на землю, — говаривал он.
Он очень быстро, по нескольким взглядам и вопросам, составлял мнение о человеке — и редко менял его.
Несмотря на то, что он десятки раз принимал участие в рукопашных битвах, мускульная сила его была очень невелика. К концу жизни он так ослабел, что сгибался под тяжестью сабли.
Вообще, от природы он был слабого здоровья, и только непрестанная тренировка, спартанский режим и стальная сила воли позволяли ему переносить непрерывное физическое и нервное напряжение войны.
Живя в Новой-Ладоге (1765), Суворов тяжело болел желудком: эта болезнь осталась у него на всю жизнь. В 1780 году он сообщал в одном письме: «Желудок мой безлекарственный ослабел. Поят меня милефолиумом, насилу пишу». Обычно он пользовался услугами простого фельдшера — «бородобрея», который лишь в последний год его жизни был заменен настоящим врачом. Но Суворов не доверял медикам, полагал — и, может быть, не без основания, — что его неправильно лечат. За три месяца до смерти он писал Хвостову: «Мне недолго жить. Кашель меня крушит. Присмотр за мною двуличный». Во время итальянской кампании он, как говорится, таял на глазах; сперва крепился, выглядел гораздо моложе своих семидесяти лет, но постепенно, изнуренный тяготами сражений, пререканиями с австрийцами и лишениями швейцарского похода, совершенно обессилел, так что нередко даже засыпал за обедом; у него появились резь в глазах, жестокие приступы кашля; ныли старые раны и, наконец, развился смертельный недуг.