Он давно уже замечал, вернее — даже ощущал, — как он любил говорить сам, что при всем неисчислимом и неповторимом многообразии человеческих характеров, типов, своеобразии их жизненных проявлений всех их в конечном счете можно отнести к двум основным разновидностям, существенно отличающимся одна от другой. И дело тут вовсе не в темпераментах и не в происхождении. Одни полагают, будто весь мир и все в мире существует исключительно для них и во имя их; вторые убеждены, что сама их жизнь только тогда и имеет какой-то смысл, когда она служит жизни всего мира и всего в этом мире. Первые в крайности своей способны пожертвовать целым миром во имя собственной личности, вторые — собой, ради не то что целого мира, но другого человека. Первый тип уже отразился в литературе, получив немало обликов и имен, как символических — байроновский Каин, лермонтовский Демон, так и реальных — многие из героев Бальзака; Алеко, Онегин у Пушкина, Печорин у Лермонтова... А где же второй тип? Его, по существу, и нет в литературе, кроме бессмертного Дон-Кихота, конечно. Правда, в Татьяне Лариной Пушкин многое наметил и воплотил, но и ее сумели не понять. И до сих пор... Да и не только в этом дело: все они — и Каины и Дон-Кихоты, особенно реальные, выхваченные из жизни нашими писателями, — являются таковыми как бы стихийно, по природе своей, а между тем — Достоевский все более убеждался в этом — первая разновидность подмеченных им типов начинает обретать своих теоретиков идаже идеологов. На Западе философия эгоцентризма сформирована и обоснована давно, особенно нашумела книга Макса Штирнера — «Единственный и его достояние» (о ней немало переговорено еще у Белинского, да и среди петрашевцев вокруг нее достаточно поспорили). «Не ищите свободы, — провозгласил Штирнер, — ищите себя самих, станьте эгоистами; пусть каждый из вас станет всемогущим «я»...
Я сам решаю, имею ли я на что-нибудь право; вне меня нет никакого права... Я... сам создаю себе цену и сам назначаю ее...
Эгоисту принадлежит весь мир, ибо эгоист не принадлежит и не подчиняется никакой власти в мире... Наслаждение жизнью — вот цель жизни... Каков человек, таково и его отношение ко всему. «Как ты глядишь на мир, так и он глядит на тебя...»
Вывод, который я делаю, следующий: не человек мера всему, а «я» — эта мера...»
Прочитав в апрельской и майской книжках «Современника» большую статью Чернышевского «Антропологический принцип в философии», Достоевский был немало удивлен и даже не на шутку раздражился: в основании теории человека и будущего социального мироустройства Чернышевского он усмотрел нечто родственное штирнеровскому учению.
Главной движущей силой общественного развития, утверждал вслед за французскими просветителями XVIII века Чернышевский, является естественное стремление человека к удовольствию.
«Человек любит самого себя», а потому в основе любых его поступков и устремлений всегда «лежит та же мысль о собственной личной пользе, личном удовольствии, личном благе, лежит чувство, называемое эгоизмом».
«Человек любит приятное и не любит неприятного, следовательно, — подытоживает Чернышевский, — при внимательном исследовании побуждений, руководящих людьми, оказывается, что все дела, хорошие и дурные, благородные и низкие, геройские и малодушные, происходят во всех людях из одного источника: человек поступает так, как приятно ему поступать, руководится расчетом, велящим отказываться от меньшей выгоды или меньшего удовольствия».
Правда, суть дела, по Чернышевскому, состояла в том, что истинным двигателем человечества является не просто эгоизм, но разумный эгоизм, а разумно поступать благородно и, напротив, поступать неблагородно — значит вместе с тем и неразумно. Более того, личный эгоизм должен быть подчинен общей выгоде, так как «общечеловеческий интерес стоит выше выгод отдельной нации, общий интерес нации стоит выше выгод отдельного сословия, интерес многочисленного сословия выше выгод малочисленного» и т. д.
Достоевский прекрасно понимал, что один из вождей «Современника» попытался здесь обосновать, по существу, ту же истину, которая лежит и в основе его собственного понимания социального мироустройства: интересы народа — выше интересов привилегированного класса. Не укрылось от Достоевского и желание Чернышевского доказать, что любой благородный поступок, даже и безрассудный, и разумен и полезен.
Все это Достоевский если и не принимал вполне, то понимал. Но... ни принять теорию «разумного эгоизма», ни понять, почему «расчетливы только добрые поступки; рассудителен только тот, кто добр», он все-таки не мог и не хотел. Он слишком хорошо представлял, какой соблазн коренится в самом этом принципе «разумного эгоизма», какое оружие самооправдания могут получить в свои руки циники, негодяи и самых разных мастей человеконенавистники, эгоисты, с какой радостью схватятся они за формулу: «Нет никакой разницы между пользой и добром».
Один из двух центральных типов его нового, еще не завершенного романа «Униженные и оскорбленные», о котором он писал Александре Ивановне, получал теперь общественно важное, животрепещущее значение и обоснование.
Сначала роман задумывался как прямое напоминание читателям о себе: герой, от имени которого ведется повествование об униженных и оскорбленных, — Иван Петрович, молодой писатель, автор повести о бедных людях, друг и единомышленник критика Б., под которым легко угадывается Белинский, — конечно же, не сам Достоевский, но тип человека, писателя, родственный автору, И действие «Униженных и оскорбленных» перенесено в современную эпоху: петербургские трущобы, неведомые углы, притоны; судьбы беспризорных детей, обманутых женщин, покинутых стариков, бесприютных душ... Добрая, тихая Наташа ушла от стариков родителей, стала — подумать только! — любовницей... и кого? — жалкого человека, вечного недоросля, Алексея Валковского, сына того самого князя Валковского, которому чуть не всю жизнь служил верой и правдой старик Ихменев, отец Наташи, и который разорил, оскорбил, унизил, поругал всю семью Ихменевых, и вот — поругание продолжается, и какое...
Иван Петрович пытается всех понять, простить, помочь всем. Он и сам любит Наташу, но думает уже не о себе, не о собственном счастье — о счастье любимого человека, о счастье и любимого ею: Алексей теперь для него не соперник, не враг — скорее уж брат. Вряд ли кто из близких ему людей способен понять его, не говоря уже — оценить. Иван Петрович смешон, нелеп, жалок в их глазах. Но ему это неважно; главное, чтобы его цель была достигнута — чтобы соединились любящие люди, чтобы успокоились души стариков, чтобы даже униженные и оскорбленные смогли наконец почувствовать себя счастливыми.