терпящее любопытства почты».
В «Воспоминаниях» Петра Соколова описывается встреча с двумя молодыми людьми, которых ему представляет граф В. Соллогуб: «Столыпин и Трубецкой — столпы русского дворянства».
В январе 1839 года Столыпины становятся родственниками Трубецких.
Я писал, что Мари Трубецкая, любимая фрейлина императрицы, выходит замуж за Алексея Григорьевича Столыпина.
А еще через несколько лет имя Мари Столыпиной (Трубецкой), «искусной пройдохи», «весьма распутной», окажется связанным одновременно и с цесаревичем, и с его ближайшим другом князем А. И. Барятинским.
Итак, «Смерть поэта», элегическая часть уже написана. Убийца заклеймен.
Но Дантес не один, существуют его друзья, люди, духовно опустошенные, — «Свободы, Гения и Славы палачи».
Исследователи, анализируя «Смерть поэта», словно бы не хотят замечать не только разницы адресатов, но и союза «а» в строке, отделяющей убийцу в первой части от палачей во второй.
Использовав союз «и» в последней строке элегии — «И на устах его печать», — Лермонтов уже не может повторить этот же союз в следующей строке. Тогда-то вместо союза «и» появляется союз «а» в значении сопоставления.
Итак, если нам стал ясен «потомок», отцы которого были прославлены «известной подлостью», то кого же мог подразумевать Лермонтов в третьей и в четвертой строках прибавления?
...Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Как известно, Пушкин в 1830 году написал широко распространяемое в списках стихотворение «Моя родословная».
Павел Петрович Вяземский вспоминал: «Распространение этих стихов, несмотря на увещевания моего отца, несомненно вооружило против Пушкина много озлобленных врагов».
Еще определеннее высказался по поводу «Моей родословной» Николай I.
«Что касается этих стихов, — поручает передать император Пушкину, — то я нахожу в них много ума, но еще больше желчи. Было бы больше чести для его пера и особенно для его рассудка — их не распространять».
Но Николай, видимо, не предполагал, что запрещение публикации только увеличит общий интерес к стихотворению.
«Желчь» Пушкина ожгла «массу влиятельных семейств в Петербурге».
У нас нова рожденьем знатность,
И чем новее, тем знатней.
В третьей строфе сатиры Пушкин перечисляет известных нуворишей. Это и князь Меншиков, фаворит Петра I, — «торговал блинами», и граф Разумовский — в царствование Елизаветы «пел на клиросе с дьячками», и граф Кутайсов при Павле «ваксил царские сапоги», и Орловы, попавшие «в честь» при Екатерине II за... возведение на трон (Орловы и Барятинские, так вернее).
А что же Пушкин, его старинный род?
Во второй строфе поэт напоминает о своей родословной:
...Родов дряхлеющих обломок...
А через строку:
...Бояр старинных я потомок...
Невольно вспоминается лермонтовское:
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Слово «обломки», конечно же, из Пушкина. Но тогда о какой «игре счастья» говорит Лермонтов, если он цитирует «Мою родословную»?
В седьмой строфе сатиры поэт вспоминает о своем деде Льве Александровиче Пушкине, артиллерийском подполковнике, отказавшемся во время переворота 1762 года присягать Екатерине II.
Напомню пушкинские строки:
Мой дед, когда мятеж поднялся
Средь петергофского двора,
Как Миних, верен оставался
Паденью третьего Петра.
Попали в честь тогда Орловы,
А дед мой в крепость, в карантин,
И присмирел наш род суровый...
Верный «падению» Петра III, был арестован и посажен на два года в крепость Лев Александрович Пушкин, отец Сергея Львовича, дед поэта.
А что же Барятинские?
«Известная подлость» была щедро вознаграждена. Барятинские «попали в честь», их скудные земельные владения превратились в могучий майорат. Предательство, как оказывается, имело бо́льшую цену.
Перекличка «Смерти поэта» с «Моей родословной» не ограничивается названным.
Пушкинское гордое «Царю наперсник, а не раб» — о другом своем деде, чернокожем Ганнибале, — превращается у Лермонтова в разоблачительное — «наперсники разврата», в «палачей» Свободы, Гения и Славы.
Но тогда как объяснить противоречие между конкретным обращением в эпиграфе — «Отмщенья, государь, отмщенья!» — и обобщенным прибавлением: «Вы, жадною толпой стоящие у трона... наперсники разврата»?
Ответ, мне кажется, ясен: речь у Лермонтова идет о разных людях.
И если в элегической части Лермонтов говорит об убийце поэта, то в прибавлении — о друзьях убийцы, о многочисленной дворцовой камарилье, фактически всем институте самодержавия. Им-то и бросает Лермонтов гневное слово:
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда [38] — все молчи!..
Названные в предыдущих главах «ультрафешенебли», среди которых вновь замелькали фигуры «наикраснейшего» А. В. Трубецкого и его «красных», на новом этапе только конкретизируют ситуацию до и после убийства Пушкина.
Таким образом, прибавление оказывается логическим развитием и завершением начала.
Что касается эпиграфа, то он не только не противоречит шестнадцати прибавленным строкам, но и расширяет смысл «Смерти поэта», и разделяет стихотворение на части, подчеркивая законченную самостоятельность каждой из частей.
И тогда окажется понятным, что Бенкендорф назовет первые строки «дерзкими» (как может младший офицер советовать самому справедливому судье быть еще справедливее!) , а прибавление — «вольнодумством более чем преступным». Император просто усомнится в рассудке Лермонтова. Не зря в свете ходило мнение, что стихи являются прямым «воззванием к революции».
Вот как вспоминал В. Стасов о народной реакции на появление стихов Лермонтова:
«Проникшее к нам в тот час, как и всюду тайком, в рукописи стихотворение «На смерть поэта» глубоко взволновало нас, и мы читали и декламировали его с беспредельным жаром в антрактах между классами. Хотя мы хорошенько и не знали, да и узнать не от кого было, про кого это речь шла в строфе: «А вы, толпою жадною стоящие у трона» и т. д., но все-таки мы волновались, приходили на кого-то в глубокое негодование, пылали от всей души, наполненные геройским воодушевлением, готовые, пожалуй, на что угодно, — так нас подымала сила лермонтовских стихов, так заразителен был жар, пламеневший в этих стихах. Навряд ли когда-нибудь в России стихи производили такое громадное