теперь я наконец убедился, что «Карапет» на редкость наивная, беспомощная и ученическая повесть. Безвкусица, невзыскательный «юмор», самонадеянность и невежество автора бьют с каждой страницы. Представляю, какой повесть была до вмешательства Эммы Ефимовны Болотиной. Вот когда я с признательностью и раскаянием вспомнил своего первого редактора. Сколько я ей крови испортил!
Сто раз прав был Илларион Углонов: мне действительно стало стыдно за «Карапета». Но готов ли я был скупить его, как это в молодости сделал подавленный и самолюбивый Гоголь с «Гансом Кюхельгартеном»? Как, подражая ему, пытался сделать сам Углонов с первой книжкой? Зачем? Краснеть за ученические шаги — это значит краснеть за свою юность. А могла ли без нее наступить зрелость? Кое-кому хочется войти в литературу сразу в длинных отутюженных штанах, будто он никогда и не бегал в трусиках. У меня же и трусиков не было — девичьи панталоны, выданные в интернате имени Рабочего Петра Алексеева. Что поделаешь?
Лет до сорока пяти я все еще мечтал о славе, как о конечном венце стремлений. Чем я становился старше, чем больше познавал мир, тем заметнее менялся и мой взгляд на искусство, назначение писателя. Постепенно я стал понимать, что тщеславие еще никогда нигде и никого не украшало. Оно — удел натур, так и не сумевших выздороветь от распространеннейшей болезни, имя которой самовлюбленность. Никто не сказал лучше о призвании писателя, чем отец русской литературы, гениальный Пушкин:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я Свободу
И милость к падшим призывал.
А будет ли писатель при жизни знаменит, прославлен? Услышит аплодисменты или хулу? Едва ли это имеет решающее значение. Лишь бы никто ему не мешал сказать то, что ему хочется и что сказать он в состоянии. Сколько лучшие из моих книг задержат внимание читателя? Столетие? Десять лет? Год? Откуда мне знать? Да и так ли уж это важно? Я выжал себя для искусства, как лимон, до последней капли и этим счастлив.
Слава обременительна. Она портит характер, делает художника менее требовательным к себе. Кроме того, слава отнимает драгоценное рабочее время. Много праздношатающихся обывателей желают посмотреть на писателя, как желают посмотреть на кенгуру в зоопарке.
Самоучки, те, кто на Парнас пробирался не верхом на крылатом Пегасе, а подобно мне, где уцепившись за его хвост, а где и пешком, ищут своего Флобера. Повезло же, дескать, Мопассану, вон какого великого и чуткого наставника нашел! Я долгие годы мечтал найти крупного, щедрого сердцем писателя, который открыл бы мне свои секреты мастерства, для этого в молодости ходил к Свирскому, к Иллариону Углонову, а позднее к Всеволоду Иванову. Я все пытался узнать, как они пишут, перенять это.
Лишь впоследствии я понял, что, не будь Флобера, Мопассан все равно стал бы тем, что он есть. Научить писать не может никто. И чем самобытнее ученик, тем меньшее влияние оказывает на него учитель. Недаром творчество Мопассана ни направлением, ни содержанием, ни манерой письма не похоже на творчество Флобера. Учитель может только разъяснить кое-что, п о м о ч ь. Каждый начинающий поэт, прозаик, драматург сам находит своего учителя. Книги любимого писателя растолкуют ему о мастерстве гораздо больше, чем мог бы сказать сам маститый покровитель, будь он даже чрезвычайно расположен к своему ученику.
Мне Лев Толстой, Лермонтов, Чехов, Аверченко, Бунин, Стендаль, Бальзак, Гамсун рассказали о творческом процессе гораздо больше, чем те писатели, к которым я ходил «набираться ума». Любимые классики для меня всегда были живыми людьми. Они все время говорили мне: «Вот так пиши, Авдеев. А вот так нельзя. Умей понимать наши книги». Они и похваливали меня и безжалостно высмеивали. Стоило мне в бессчетный раз перечитать «Казаков», «Героя нашего времени», «В овраге», «Пармскую обитель», «Викторию», как я вновь слышал их наставляющий голос.
Дело ведь не только в том, что тебе о т к р ы л и такой-то писатель и такой-то, а еще и в том, подготовлен ли ты освоить их добрые советы. П о н я т ь и уметь в ы п о л н и т ь — в этом и состоит весь длинный путь развития человека. Недаром год, три спустя, перечитывая одну и ту же книжку, мы воспринимаем ее по-новому, совсем иначе, чем в предыдущий раз. Значит, за это время мы еще созрели, увидели то, что раньше нам было недоступно.
Вот так, шаг за шагом, я распознавал «секреты мастерства» своих великих учителей.
Да что такое вообще «секреты мастерства» в литературе? В чем они выражаются? Как, например, научиться писать ярко, талантливо, самобытно? Как выработать свой оригинальный неповторимый стиль? Эти вопросы меня, как полуграмотного самоучку, мучили всю жизнь.
Ответ может быть только один: для того, чтобы писать самобытно, надо оставаться самим собой. Естественность — это величайшая красота. Самое легкое в жизни и самое трудное.
Редкий человек остается самим собой, он непременно кому-то подражает. Так было и со мной. У кого я только не учился! Я старался смотреть на все вокруг и глазами Максима Горького, и глазами Чехова, и глазами Куприна, и глазами Джека Лондона, и глазами Бабеля, писать их почерком. И потребовались годы, чтобы я понял, что у меня есть и свои глаза и свой почерк.
Случилось это незаметно для меня самого, именно тогда, когда я хотел точнее передать на бумагу то, что видел, что слышал, и так, как это понял сам. Впоследствии для меня стало совершенно очевидно: «выдумать» писателю свою манеру письма, литературный прием, «секрет» — нельзя. Все искусственное режет слух, царапает глаз и поэтому недолговечно. Своеобразие писателя складывается незаметно, естественно, как естественно и незаметно происходит развитие его организма.
В повести «Карапет» описан тяжкий отрезок моей жизни, а ничто мы не любим так часто вспоминать, как перенесенные лишения. И чем они труднее, тем мы ими больше гордимся. Поэтому не было ничего странного в том, что спустя добрых два десятилетия я вновь вернулся к ней и решил «переписать». «Карапет» небольшая книжечка — восемь печатных листов; в новой редакции, которую я назвал «Ленька Охнарь», получилось пятьдесят. И сейчас, несмотря на разбухший объем, в книге меньше «воды», как говорят писатели, и каждое лыко больше в строку, чем в ранней редакции. Вот что в зрелом возрасте я сумел увидеть из того, что переживал еще в детстве и что, казалось бы, должен был прочно забыть за давностью времени. Вот что окрепший опыт помог мне придумать нового. Лучше сделать «Охнаря» я уже не могу: очевидно, это предел моих способностей. Око видит,