Взлетали после полудня.
- Ну, Алексей Сергеевич, ни пуха ни пера, - напутствовал Углин.
- Пошел к черту! - весело огрызнулся Витюлька и подмигнул стоящей у своего "РАФа" Наденьке.
В первые минуты все как обычно - взлет с энергичным набором высоты. "Девятка" шла вверх легко, топлива было немного.
Войдя в зону, Лютров перевел двигатели на форсированный режим.
Выхлопные отверстия изрыгнули ракетные клинья пламени, тяга возросла на несколько тонн. Когда ускорение перестало ощущаться, Лютров включил магнитофон и проговорил разом на запись, на землю и Извольскому:
- Начинаю режим.
Штурвал развернут, элероны зафиксированы в противодействие реверсу, Лютров делает небольшое плавное движение от себя и быстрый рывок с установкой штурвала в исходное положение. Есть!..
Под стрелкой указателя перегрузок вспыхнуло красное очко - сигнал опасности.
Эксперимент занял одну и две десятых секунды, а перегрузка достигла вдвое более допустимой величины.
Миражей больше не было. Машина не вышла из послушания, но они скользнули за пределы разумного риска. Если бы Углин заправил машину не на часовой полет, а полностью, она развалилась бы.
Началась отладка устройства, контролирующего действие летчика при аналогичном маневре. Автомат дополнительных усилий получал необходимую настройку для вступления в действие, предохраняющее самолет от выхода на перегрузку, превышающую максимально допустимую. Заодно "девятку" поставили в ангар на нивелировку, чтобы проверить, нет ли изменений в проектной геометрии конструкции самолета.
Умей Лютров со стороны взглянуть на собственное душевное состояние, он понял бы, что живет по одному установленному для себя закону, имя которому - Валерия.
Но сколь велика была зависимость этого открытия от девушки, которую звали Валерией, столь же зыбка и неодолима была связь между его любовью и ее самостоятельностью, отдельностью ее существа!
Он робел прикасаться к ней, как в детстве к ракушкам мидий, которые собирал на камнях у моря: стоило дотронуться до них, и створки сжимались, пряча все нежно-живое, розовато телесное, оставляя глазам один каменно-жесткий голыш, который можно было раскрыть только лезвием ножа, но уже невозможно увидеть того, что видел раньше, - нож оставлял неизбежный след насилия, грубое откровение раны.
Для тревоги достаточно было, если в звуке ее голоса приглушались нотки искренности, во взгляде угасала заинтересованность, внимание к тому, что он говорил. Лютров начинал чувствовать вею непрочность происходящего, оно казалось ему ненастоящим в какой-то главной основе. Но если на следующий день Валерия выглядела приветливой, страхи разом исчезали, и опять такими непростыми становились их прогулки по тропинкам Загородного парка, застывшего в морозном покое под глазасто мерцающим небом...
Он помнил каждый день, проведенный с Валерией, каждый час лесной тишины, помнил снег в лесу, пухлым пологом покрывавший землю и добиравшийся к верхушкам самых высоких травинок; помнил затаенно темнеющий хвойный настил, укрывшийся от зимы под нависшими шатром ветвями старых елей; помнил, как вечереет в лесу: у ног светлее, чем над головой, и такое спокойствие разливалось в душе в эти минуты, будто они совсем близкие люди и не предчувствуют, а знают о тех новых днях и вечерах, когда вот так же будут шагать в ногу, вслушиваться в молчание леса, в согласный хруст снега под ногами, оглядывать верхушки старых сосен в поисках дятла, смеяться...
Вчера после театра вдруг - метель!.. Снег сыплет вовсю, наметает сугробы у каждого угла, у всего, что торчит из земли, стучится во все без разбора окна домов, по-собачьи ошалело мчится вслед автомобилям!
Вспоминая свою радость от ее детского веселья, когда не ему, а ей удалось остановить такси у оперного театра, Лютров переживал неуемное желание поделиться с кем-нибудь этим своим ликующим состоянием, будто знал, как научить людей быть счастливыми.
Потому-то он и начал памятный ему разговор с Извольским о Томке, искренне считая его выбор неправомерным, ибо Томка совсем не та девушка, которая нужна Витюльке. Но едва Лютров начал этот разговор, подвозя Извольского в своей "Волге" с работы в город, как сразу же пожалел об этом.
Витюлька заметно поскучнел, как-то неприязненно сощурился и замолчал, глядя в лобовое стекло машины.
- Витя, ты извини, если я...
"Дернуло же меня за язык!.." - с досадой подумал Лютров.
- Брось, Леша. Ты вроде Долотова... Мы как-то с ним часа три носились над Сибирью. "Отдохни, говорю, я подержусь".- "Ничего, говорит, я не устал". - "Ну и шут с тобой", - думаю. Сижу подремываю... Вдруг толкает: "Гляди, видишь деревню возле железки?" - "Ну?" - "Лубоносово. Там моя мать похоронена, приемная". - "Давно умерла?" - "В пятьдесят первом, говорит, в феврале". - "Навещаешь?" - спрашиваю. Кивнул: "Каждый год". Вспомнил я тогда, сколько и чего об этих его поездках наговорено, и подумал, как иногда неправильно объясняем мы непонятное в человеке. А у Борьки и дел-то, что живет, как совесть велит... Вот и он рассказал мне о Лубоносове, чтобы я не обижался, не думал, что не доверяет... Костя Карауш недавно прошелся насчет моего роста и твоей величины, а Борис ему: "Для дураков весь мир и люди в двух измерениях. Ты лучше поищи в них чего тебе не досталось".
Витюлька вытащил сигарету и долго закуривал, обламывая спички. Нервно затянувшись, он стал говорить с несвойственной ему беспощадностью в голосе:
- Увы, мир в двух измерениях не только для дураков... Когда я увидел твою девушку, я даже растерялся - очень она похожа на некую... теперь уже даму. В студенческие годы жил я в Радищеве. Помню лето. Погода тихая, легкая, лучистая, и стоит у дверей девушка. "Вам кого?" - "Вас, наверно". -"Меня?" - "Вы Извольский?" - "Да". - "А ваш папа Захар Иванович?" - "Да". - "Я у вас буду жить". Оказалось, батя предложил коллеге провести август у него на даче. Первой приехала дочь... Если бы ты знал, Леша, как я любил ее и что со мной творилось, когда я услышал ее разговор со своим отцом: "Уж не думаешь ли ты выдать меня замуж за этого уродца?.. Умора". Я не знал, куда себя девать от стыда.
Извольский потер лоб, будто стирал проступившее воспоминание.
- Так-то, Леша... Ты говоришь: Томка. А что Томка? По крайней мере, ей и в голову не приходит называть меня уродцем...
Долго Лютров не мог простить себе начатого разговора. И в самом деле, откуда ему знать, с кем следует, а с кем не следует общаться Витюльке?.. Говорят, убить журавля так же просто и так же постыдно, как ударить ребенка. И Витюлька представлялся ему раненым журавлем, которого он своими советами да участием лишал надежды на выздоровление.
...Все вечера января они проводили вдвоем.