Но город есть город, цивилизация, отвернувшаяся от чистых веяний Древности, порождает неправедность, искусственность. Хотя «строфы младшего Се» (Се Тяо), еще не заваленные грудой «поделок», подают проблески надежды. Но утишить встревоженную душу способна лишь природа, влитая в Изначальность Дао. Об этом они беседовали с Ли Хуа, дядей Ли Бо, человеком тоже непростой судьбы. Что делать в этом искореженном мире? Служить, несмотря ни на что, и своим присутствием облагораживать мир, как формулировал когда-то Конфуций, или отвернуться от власти, чуждой Древнему Порядку, расплести чиновный пук волос и уйти в надвременье «трех рек и семи озер»?
Что ушло — то ушло,
День вчерашний покинул нас.
А душе тяжело
От тревог, что волнуют сейчас.
Ветер гонит и гонит бездомных гусей…
Может, чашей утишится эта тоска?
На Пэнлайской горе[108] строфы младшего Се
Меж поделок возможно еще отыскать.
И становится снова душе веселей,
Воспарим и обнимем луну в небесах,
Перережем ручей… А поток всё сильней!
Снова чашу осушим… Всё та же тоска…
Нет, не так, как мечталось, я прожил свой век!
Пук волос распусти — и плыви, человек…
(«За прощальным вином на башне Се Тяо в Сюаньчэне напеваю стихи дяде Хуа, текстологу»[109])
Неподалеку от Сюаньчэна малой каплей Земли приютилась очаровательная тихая горушка Цзинтин (ее высота всего 286 метров). По ее склонам любили бродить и Се Тяо в V веке, и Ван Вэй, и Мэн Хаожань, и Ли Бо в VIII. В одном из стихотворений того же 753 года, посвященных другу, который через пять лет, как и Се Тяо, был казнен по ложному обвинению, Ли Бо связывает воедино себя, Се Тяо и эти прелестные склоны:
Уходит ввысь Цзинтинская гора,
Я здесь живу, как завещал поэт
В стихах, как будто созданных вчера,
Хотя его уже столетья нет…
(«Гуляя в Цзинтинских горах, посылаю историографу Цую») Вариация на тему
Сторонний взгляд вряд ли сумел бы заметить там нашего поэта, он обычно скрывался в зеленой глуши, отстранясь от людей, погрузившись в себя, к чему обычно и стремился здесь, на Цзинтин. Эта горушка — не из «знаменитых», сюда не тянутся потоки суетных паломников. Тихо и пусто вокруг, ни птиц, ни тучек, ни спутников. Он один. Он одинок. Осенний вечер 753 года, к краю небосклона устремилась последняя стая птиц, в закатных лучах вдали чуть просматриваются башни городской стены Сюаньчэна, обрамленной зеркалами рек с перекинутыми через них радужными полусферами мостов, под которыми неторопливо проплывает сиротливый парус, исчезая за горизонтом. И поэт остается один, совсем один. Ему тоскливо.
В таком настроении китайские поэты обычно поднимались на пустынные склоны, ведь они знали, что космическая энергетика гор втянет их в свои каналы. И тогда вернется ощущение наполненности жизни. Вот она, гора, она смотрит на него, как бы приглашая в сопутники по этому очарованному и чарующему пространству живой «неживой» природы. Вот он, истинный друг, который не изменит. И понимает тебя, твою душу, не тратя лишних слов. Вдвоем они могут так, молча, войти в вечность. А скоро взойдет луна, улыбнется им, и гора ответит сдержанным шорохом сосен, из-за спины поэта выглянет его тень, и вчетвером они славно просидят до рассвета. Мы все едины, мы все одно — гора, луна, тень, я сам, сосна, уснувшие птицы, плывущие облака…
Через тысячу с лишним лет трепетные потомки на этом склоне построят один из мемориалов Ли Бо с памятником у въезда, садом камней у подножия и небольшим «Павильоном одиночества Ли Бо», чтобы, призадумавшись тут, понять, какими простыми штрихами поэт передал свое одиночество в преходящем суетном мире движения и благость покоя наедине с недвижной вечной горой, в молчании которой — бездна чувства.
Где-то в этих краях Ли Бо встретил старого знакомца по Шу — монаха из буддийского монастыря Линъюань (в округе Сюаньчжоу), в одном стихотворении назвав его просто по имени — Цзюнь (а в другом прибавив фамильный знак — Чжун Цзюнь). Тридцать лет назад тот был приписан к обители Белой воды на Крутобровой горе Эмэй. Монах был замечательным музыкантом, и звуки его «зеленоузорчатого», как после Сыма Сянжу стали в Шу называть семиструнный цинь, пробуждали девять колоколов на горе Фэншань[110]. Та, первая, их встреча была высоко-возвышенной.
Вариация на тему
«Монах взял цинь, и они пошли к Обители чистых звуков. На небо выкатилось колесо ясной луны, большое и круглое… Ли Бо показалось, что он вошел в мир святости… Монах, подогнув под себя ноги, сел на черный камень у журчащего ручья, положил цинь на колени и, пройдясь по струнам, заиграл „Ветер в соснах“… Ли Бо словно захмелел, обезумел, как когда-то Конфуций, который после услышанной мелодии три месяца не прикасался к мясу… „Оцените, господин Тайбо“, — произнес монах. Ли Бо стряхнул дурман и заплетающимся языком вымолвил: „Звучит еще лучше, чем в комнате. Лишь сейчас до меня дошла глубина этой фразы — ‘Когда человек сливается с небом, он искусно творит само Естество’“… — „Монах в этой мелодии подражал природе, вдохновлялся небом, и красоту ее можно воплотить лишь среди природы“».
[Гэ Цзинчунь-2002-А. С. 29–30]
Молодой монашек превратился в почтенного и уважаемого старца, выдающегося даже среди «Слонов» и «Драконов», как почтительно именовали буддийских подвижников. Новая встреча с ним взволновала Ли Бо своей духовной наполненностью:
На тумане белых туч над Цзинтин
Словно выписан зеленый утун[111],
И в зерцале мелких речек у стен
Неземную вижу я высоту.
Обитают здесь Драконы, Слоны,
Цзюнь почтенный — он велик среди них,
За Рекою его рифмы слышны,
Ветр несет их до просторов морских.
Ваши чувства — круг луны на воде.
Ваши мысли — жемчуга меж камней.
Не Чжи Дунь[112] ли мне вдруг встретился здесь,
Чтоб открылась суть не-сущего[113] мне?
(«Посылаю почтенному Чжун Цзюню из монастыря Линъюань в округе Сюаньчжоу») Вариация на тему
Где произошла их новая встреча, неизвестно. Это могло быть и на горе Линъян, в лесной тиши которой таился буддийский монастырь, а могло быть и на Цзинтин, которую больше любили даосы, понастроив тут монастыри. Они поднялись по склону навстречу сумеркам, откупорили оплетенные черной лентой кувшины с душистым вином местного сюаньчэнского умельца-винодела старика Цзи, вспомнили юность в далеком и милом Шу. А потом монах взял свой «зеленоузорчатый». Встрепенулись сосны, налетели облака. Да, это напоминало не простенькую песенку «Деревенщина из Ба», а глубокую, сложную мелодию «Белый снег солнечной весной», которую не всякий поймет и оценит[114].