— Из Николаевска еще далеко вам? — интересовался офицер Казаринов.
Ему было душно в мундире столичного иркутского офицера, но не расстегнуть пуговицы кителя, не ослабить ремней, не даже обмахнуться фуражкой он не имел право в присутствии мелких полицейских чинов из местных приамурских участков. Как и везде, между ними шло ревнивое соперничество.
— Там поблизости будет, — отвечал Бакунин.
— И то. Домой охота.
В Николаевске их ждало необычное событие. Женился жандармский офицер, все население гуляло на свадьбе. Казаринова и Бакунина, разместив в гостинице в двухкомнатном номере, пригласили за свадебный стол.
«Ну, помогай Бог!» — подумал Мишель.
Он успел заметить шхуну, набиравшую угля, и переброситься двумя-тремя словами с командой, ладившей снасть в шлюпке близ берега.
— Когда снимаетесь с якоря?
— Поутру, однако.
— Поздно. В два часа ночи нужно.
— В самую темень? Сколько дашь?
— Не обижу.
— Уговор.
— Не подведете?
— Уговор же.
Пока разгоряченные гости топали и кричали «Горько», он быстрым шагом вернулся в гостиницу, схватил вещи и, проходя мимо шлюпки, незаметным броском кинул их туда.
— Два часа осталось, хозяин. Уговор.
— Не обижу. Уговор.
Казаринов вертел головой, отыскивая Бакунина среди гостей.
— Ты далеко ходил? Я ж обеспокоился даже, ну.
— Курил под звездами. Такое, брат, наслаждение! Ты не куришь?
— Терпеть не могу табачного духа.
— Тогда пей вволю. Давай вместе.
В два часа ночи местный ефрейтор из береговой охраны видел, как в темноте в шхуну садился огромный мужчина в сером плаще, и тут же отчалил от берега.
Он было вскинул ружье, чтобы поднять караульную цепь солдат, но подумал, что никакой награды лично он от начальства не дождется, зато уж наверняка пострадает от побега поднадзорного этот щеголь из столичной иркутской жандармерии.
Стоявший наготове фрегат американца Петерса тихо заскользил по черным волнам вниз по течению.
С рассветом, в четыре часа утра, Казаринов, заплетаясь ногами, вернулся в номер и заснул как убитый. Однако, в шесть он пробудился и окликнул своего подопечного.
— Михаил Александрович! Будем вставать? Или поспим еще?
Ответа не было. Казаринов вскочил, вбежал в соседнюю комнату. Постель была нетронута, вещей Бакунина не было. Не помня себя, он побежал на берег. Местный полицейский ефрейтор с насмешкой посмотрел ему вслед. Застарелая вражда полицейских чинов сработала, как бомба. Столичная иркутская штучка была посрамлена у всех на глазах.
Спасаясь от погони, пересаживаясь с корабля на корабль, Бакунин, не помня себя, уходил все дальше. Спасибо, сердце работало, как часы.
Неужели получится? Уф! Вон нагоняет шхуна. Нет, без конвоя. Уф!
Сначала погоня опаздывала на два часа, потом на три.
В самом устье Амура он уговорил какого-то американского шкипера взять его с собой к японскому берегу. И не верил, не верил.
— Неужели? Неужели? Получилось! Тьфу-тьфу-тьфу.
В Хакодате другой американский капитан взялся довезти его до Японии. Мишель отправился к нему на корабль, и застал моряка, сильно хлопотавшего об обеде. Он ждал какого-то почетного гостя и пригласил Бакунина. Бакунин принял приглашение и только, когда гость приехал, узнал, что это — Генеральный русский консул. Скрываться было поздно, опасно, смешно: он прямо вступил с ним в разговор, сказал, что отпросился сделать прогулку. Небольшая русская эскадра адмирала Попова стояла в море и собиралась плыть к Николаевску.
— Вы не с нашими ли возвращаетесь? — спросил консул.
— Нет, — ответил государственный преступник, — я только что приехал и хочу посмотреть край.
Вместе покушавши, они разошлись en bons amis.
— Рад был познакомиться, — простился Генеральный консул.
На другой день Бакунин проплыл на американском фрегате мимо русской эскадры, «оставив на азиатском берегу свое честное благородное слово» (из статьи Николая Белоголового). Кроме океана опасностей больше не было.
Этот дерзкий побег наделал большого шума во всем мире. Крепче всех досталось, конечно, капитану Казаринову. При горестных раздумиях о каждой минуте своей несчастливой экспедиции с Бакуниным, каждой подробности до последней минуты общения с ним ему вдруг вспомнились слова Кукеля «ну, все равно», не предупредившего его, жандармского офицера, честно заслужившего свои погоны, о том, что Бакунин — опасный государственный преступник. Как можно было так поступить! Да такого человека сторожить надо было в четыре глаза, как положено по уставу, круглосуточно, с оружием, не отпуская ни на шаг!… а тут — ну, все равно. И множество других подробностей, в том числе и родство Бакунина с губернатором, кинулись в глаза прозревшему офицеру.
— Это вы виноваты, Ваше Превосходительство, что он убежал, — не удержался бедный капитан. — Вы сами хотели этого.
— Ты… ты мне за это ответишь, — пригрозил Кукель. — Ты еще пожалеешь о своих словах.
Это оказалась не пустой угрозой. Мало того, что бедный Казаринов был немедленно отставлен от службы, но и все его документы, продвижения, выслуги, все вплоть до военного училища с его журналами и ведомостями — все исчезло, будто не бывало. Не было такого офицера Казаринова в природе, и все тут. Поди докажи.
Разумеется, пространные объяснения на имя Корсакова написали все жандармские чины, эти бумаги в толстой папке были отправлены курьерской почтой в Санкт-Петербург. Государственная машина вновь заскрипела, двинулась чуть быстрее и снова пошла по привычному бюрократическому кругу.
Лишь строгий доктор Белоголовый решительно осудил Бакунина, объявив, что его поступок ничем не извиняется, поскольку нарушение всех обязательств не может оправдываться никакими изворотами, в какие бы формы он их не облекал.
— Платить за слепое доверие такою эгоистической неблагодарностью — преступно; оставить бедную молодую женщину на произвол среди искушений, подвергнуть ответственности стольких лиц, оказавших ему теплое участие — вряд ли все это вместе даст ему довольно смелости искать встречи с Николаем Николаевич Муравьевым-Амурским в Париже.
Милый благородный доктор! В его груди билось сердце честного человека. Но где ему было знать, что в мировой политике его времени жестко работали понятия «сила есть право и право есть сила», когда щепки густо устилали собою пространства вокруг срубленных дубов, и что о понятии «нравственности в политике», ценой неустанной работы, созидательной и разрушительной, множества умных и совестливых голов, ценой миллионов человеческих жизней, заговорят всерьез более чем через сто лет, и да то не слишком уверенно.