— Вы — идеалист! — сказала она, пожимая мою руку, лежавшую в ее руке. — И вы не выживете, если разочаруетесь.
— Я никогда не разочаруюсь.
— Но как же не разочароваться во многом? Ведь эти аресты повсюду происходят только потому, что некоторые из первых арестованных, ради спасения своей собственной жизни, начали болтать на допросах и выдавать своих товарищей. И особенно много таких оказалось как раз среди сочувствовавших нам и соглашавшихся на все крестьян и рабочих!
— Но ведь мы идем не из одной дружбы к товарищам и простому народу, а для осуществления свободы, равенства и братства, и потому, что сами не хотим жить рабами. Если наши товарищи или современные крестьяне и рабочие и окажутся вдруг недостойными этих идеалов, то сами наши идеалы не станут от этого хуже. Вот почему я не разочаруюсь ни от каких неудач и всегда буду трудиться для осуществления нашей великой цели, все равно — с товарищами или один.
— «Один в поле не воин!» — сказала она мне. Это было заглавие популярного в то время романа Шпильгагена.
— Шпильгагенский герой только потому был один в поле не воин, — ответил я, — что он хотел обосновать осуществление своих идеалов на сочувствии к нему короля.
— А мы — на сочувствии учащейся молодежи из привилегированных сословий! Клеменц правду говорит, что как только будет дана конституция и свобода слова и науки, так симпатии интеллигенции к социализму прекратятся совсем.
Она простилась со мною, встала с окна и пошла, периодически освещаемая полосами лунного света из окон, в другую комнату к своему, закашлявшему во сне, мальчику. Я смотрел ей вслед и думал: «Как грустно, что мы обречены, что личное счастье не для нас!» Мне так хотелось бы прижать ее к своему сердцу и расцеловать. Мне тогда только что кончилось девятнадцать лет, хотелось и личной жизни, и личного счастья; но я серьезно относился к любви и к своей деятельности и прогнал с усилием воли возникавшее чувство. Моя мысль снова направилась к тому, о чем мы с нею говорили, оно было так мне близко!
«Теперь, — думалось мне, — наше движение неизбежно пойдет в том направлении, в котором я и мечтал его видеть. Глупое начальство своими арестами сделает то, чего никто другой не мог бы сделать помимо него. Насильно закрыв начатую нами дорогу в народ, оно заставит нас именно и пойти по настоящей — в центры, в города, в заговоры».
Я, как в детстве, простился с луной и звездами, сошел с окна и, не закрывая его, лег на диванчик за столиком, прикрывшись своим легким пальто.
Но, очевидно, луна не хотела еще расставаться со мною: ее лучи падали прямо на меня, и, открыв глаза, я мог ее видеть с моего дивана. В голове начали возникать обычные грезы, и даже слагалось стихотворение на тему нашего разговора о баррикадах:
Нет, друзья, не вернется обратно,
Что бывало лет триста назад,
Время бунтов прошло безвозвратно;
Наступила пора баррикад...
Но прежде чем я успел его закончить в своем уме, я уже спал крепким сном.
4. Я оказываюсь просто мальчиком
Наша тройка бойко подкатила к помещичьей усадьбе. Пыльные и уже загорелые от июльского палящего солнечного зноя, мы были радушно встречены молодым хозяином в белой украинской рубашке, расшитой по воротнику и рукавам всевозможными узорами, и его красивой женой слабого, изнеженного телосложения, одетой совсем не по-деревенски, а очень изящно, в легком платье с тонкими кружевами. Они уже были извещены телеграммой своего родственника, что интересные гости, которых они желали иметь, приедут к ним в этот самый день.
Оба с любопытством вглядывались в нас. Получив приветы через нас от своего родственника и однофамильца Петрово[44] и его семейства, они повели нас в приготовленные нам комнаты, где мы быстро умылись и, напившись чаю с хозяевами, пошли осматривать их имение, обыкновенную помещичью усадьбу с большим фруктовым садом. Прямо за ним находилась речка, превращенная запрудой в большое озеро. У открытого шлюза плотины вертелось мельничное колесо, с которого каскадами низвергались струи воды. Хозяева познакомили нас с мельником, сводили в свой дубовый лесок и на ручей с водопадами, по берегам которого росли кусты ежевики со спелыми ягодами. Познакомив нас затем с пришедшей из леса сестрой хозяина Марусей, хорошенькой гимназисткой лет шестнадцати, они просили нас быть как дома, без церемоний, потому что время рабочее и хозяин будет свободен только за обедом и по вечерам.
Все это мне очень понравилось, и на следующий же день я широко воспользовался предоставленной мне свободой.
В то время деревенским властям и в голову не приходило следить за гостями в помещичьих жилищах. Ни о каких паспортах не было и помину в усадьбах, и мы с Алексеевой могли считать себя здесь в безопасности, как если б находились за границей. Это сознание, после всевозможных московских соглядатаев и третьеотделенских западней, целиком наполняло меня. Я чувствовал себя как бы только что приехавшим на каникулы после долгих утомительных занятий. Мне хотелось с радостью бегать, прыгать через канавы и выделывать всякие мальчишества.
— Давайте скатываться по этому откосу к берегу ручья! — сказал я всей компании, когда хозяева привели нас на один из своих холмов, покрытый пестрыми цветами.
Все засмеялись, как будто считая мои слова за шутку. Но я продолжал настаивать.
— Уверяю вас, что это очень интересно, надо только прижать руки плотно к бокам и катиться по откосу, как бревно, в конце даже трудно будет остановиться. Я часто так делал, когда был мальчиком.
— Мальчиком — другое дело, — заметил хозяин. — Но кататься на земле взрослым!
Ему было лет двадцать шесть и, насколько помню, он был отставной поручик, принявшийся за хозяйство после женитьбы в Петербурге, год или два назад. По-видимому, он боялся скомпрометировать свое достоинство перед Алексеевой и собственной супругой, которая, судя по большому количеству французских романов в усадьбе, была большой любительницей художественной литературы.
Но его сильной и живой сестре Марусе мое предложение, очевидно, очень понравилось.
— Давайте, давайте вместе! — воскликнула она.
И мы тут же, при общем смехе, рядом друг с другом, докатились до самого ручья, едва остановившись, чтобы не попасть в воду.
Все смеялись, но никто не захотел нам подражать, опасаясь выколоть себе глаза, хотя в мягкой сочной траве это было совершенно невозможно.