Только что сформированная и еще необстрелянная американская армия, прибыв во Францию, жаждала немедленных действий и, несмотря на советы французов и англичан, закаленных тремя годами кровавых битв, пренебрегая опасностью, храбро бросилась в бой. Наши потери исчислялись сотнями тысяч. В продолжение нескольких недель приходили скорбные вести, печатались длинные списки убитых и раненых американцев. Затем наступило затишье, и американцы так же, как и остальные союзники, познали невыразимую скуку сидения в грязи и крови окопов в продолжение долгих месяцев.
Но наконец союзники зашевелились. Толпы народу ежедневно с волнением следили за передвижением наших флажков на картах. И вот ценою огромных жертв осуществлен прорыв. Газеты запестрели крупными заголовками: «Кайзер бежит в Голландию!» А вскоре вся первая полоса была заполнена двумя словами: «Подписано перемирие!» Я услышал эту новость в клубе «Атлетик». Внизу на улицах началось настоящее столпотворение, гудели автомобили, заводские сирены, весь день и всю ночь ревели трубы. Мир сходил с ума от радости — люди пели, танцевали, обнимали, целовали и любили друг друга. Наконец наступил мир!
Кончилась война, и людям показалось, будто их вдруг выпустили из тюрьмы. Однако за это время нас так приучили к дисциплине, так вымуштровали, что несколько месяцев мы еще боялись выйти без своих регистрационных карточек. Что бы там ни говорили, союзники все-таки выиграли войну. Но они и сами не были уверены в том, что они выиграли мир. Одно лишь было ясно: тот мир, который мы знали, уже никогда не будет прежним — та эпоха ушла в прошлое. Вместе с ней ушли в прошлое и все так называемые основы благопристойности, хотя, надо признаться, что ни одна эпоха не отличалась особой благопристойностью.
Том Харрингтон попал ко мне на службу почти случайно, но ему суждено было сыграть некоторую роль в драматической перемене моей судьбы. Он был костюмером и вообще подручным у моего друга Берта Кларка, английского актера варьете, работавшего вместе со мной в студии «Кистоун». Превосходный пианист, рассеянный и непрактичный человек, Берт как-то уговорил меня в компании с ним заняться изданием нот. Мы сняли комнату на третьем этаже дома, где находились различные деловые учреждения, и напечатали две тысячи экземпляров двух очень плохих песенок, и слова и музыка которых были моего сочинения. И стали ждать покупателей. Это было совершенно безумное предприятие. Насколько я помню, мы продали всего лишь три экземпляра: один — Чарльзу Кэдмену, американскому композитору, и два — случайным людям, проходившим мимо нашего «издательства».
Берт посадил туда управляющим Харрингтона, а месяц спустя уехал в Нью-Йорк, и наше предприятие закрылось. Том с ним не поехал, он сказал мне, что с радостью стал бы работать у меня в той же должности, что и у Кларка. К моему великому удивлению, он сообщил мне, что не получал у Кларка никакого жалованья — ему оплачивались лишь стол и квартира, а это стоило Кларку не более восьми долларов в неделю: будучи вегетарианцем, Том пил только чай, ел хлеб с маслом и картошку. Мне это показалось чудовищным, я уплатил ему приличное вознаграждение за то время, что он занимался делами нашего музыкального издательства, и Том остался у меня моим личным секретарем, камердинером и помощником.
Это был добрый, деликатный человек неопределенного возраста, молчаливый и немного загадочный. У него было кроткое аскетическое лицо святого Франциска, тонкие губы, высокий лоб и глаза, которые смотрели на мир с печальным беспристрастием. Ирландец по происхождению, он вырос в нью-йоркском Ист-Сайде, но ему больше подходило бы жить в монастыре, чем в самой гуще театрального бизнеса.
По утрам он появлялся с моей почтой и газетами в клубе «Атлетик» и заказывал мне завтрак. Иногда, ничего не говоря, он оставлял на столике возле моей кровати какие-то книги — Лафкадио Хирна и Фрэнка Харриса, авторов, о которых я и не слышал никогда. По милости Тома я прочел босуэловскую «Жизнь Джонсона». «Вот вам отличное снотворное», — усмехаясь, сказал он. Том никогда не заговаривал первый и обладал таинственной способностью испаряться, пока я завтракал. Вскоре он стал необходимым условием моего существования. Без него я был как без рук. Стоило мне лишь сказать ему, что надо сделать то-то и то-то, он кивнет, и считайте, что все уже сделано.
Если бы в ту минуту, когда я выходил из клуба «Атлетик», не зазвонил телефон, моя жизнь могла бы сложиться иначе. Звонил Сэм Голдвин [69] и приглашал меня к себе на виллу купаться. Было это осенью 1917 года.
День прошел весело, но довольно глупо. Среди приглашенных была ослепительная Олив Томас и много других красавиц. Позже приехала девушка по имени Милдред Харрис в сопровождении некоего мистера Хэма. Она мне показалась хорошенькой. Кто-то сказал, что мисс Харрис по уши влюблена в Элиота Декстера [70], и я заметил, что она все время строила ему глазки, но он не обращал на нее внимания. Я вскоре забыл о ней, но когда я собрался уходить, она вдруг попросила меня подвезти ее в город, объяснив, что повздорила со своим приятелем, и он уже уехал.
В машине я в шутку сказал, что не иначе, как ее приятель приревновал ее к Элиоту Декстеру. Она тут же призналась, что находит Элиота изумительным.
Я почувствовал, что она кокетничает, желая этой наивной болтовней вызвать к себе интерес.
— В таком случае его можно назвать счастливчиком, — сказал я, усмехнувшись.
Все это говорилось просто так, чтобы как-то занять время, пока мы ехали. Она рассказала мне, что работает у Луиса Вебера и сейчас снимается в ведущей роли в одном из фильмов «Парамаунт». Я довез ее до дому, и мы расстались. Мне она показалась довольно глупенькой, и я, с облегчением вздохнув, поехал к себе — мне хотелось побыть одному. Но не прошло и пяти минут, как вдруг зазвонил телефон: это была мисс Харрис.
— Я только хотела узнать, что вы делаете, — пролепетала она простодушно.
Меня удивила ее манера — она говорила так, словно мы были давними и более чем нежными друзьями. Я сказал, что собираюсь пообедать у себя в комнате, а потом сразу лечь в постель и почитать.
— О! — протянула она печально и тут же поинтересовалась, что я буду читать и какая у меня комната, чтобы ей легче было представить себе, как я лежу в постели один, уютно свернувшись калачиком.
Эта слащавая манера разговора была заразительна, и вскоре я в тон ей тоже начал ворковать.
— Когда мы снова увидимся? — спросила она.
Я в шутку упрекнул ее за измену Элиоту, она стала уверять меня, что никогда им всерьез не увлекалась, и я, отказавшись от своих благих намерений, совершенно неожиданно для себя пригласил ее пообедать со мной.