Совсем не то рассчитывал я увидеть, и обманутое ожидание сразу поселило во мне какую-то странную уверенность, что барыня эта играла так хорошо потому только, что была голодна. Я громко засмеялся глупой мысли и пошел дальше, рассуждая на тему, черт знает откуда на меня налетевшую, что любого человека ко всему приучить можно; даже крайнего идиота можно выучить быть умным. Тут же подвернулось и доказательство этой истины.
«Медведей выучивают же плясать», – думал я и хохотал все громче и громче, так что один бутарь вынужденным нашелся объяснить мне, что это довольно даже нехорошо для благородного господина – идти по улице и грохотать по-лошадиному.
Выслушав нотацию с прирожденным мне смиренством, я пустился в самую глубь тех улиц, граничащих с заставами, на которых совсем смолкает крикливая столичная жизнь. Ворота во всех домах плотно приперты толстыми засовами, окна закрыты ставнями и лишь изредка, около освещенных кабачков, можно приметить каких-нибудь двух или трех друзей, в ватных халатах, тихо и задумчиво рассуждающих, после выпивки, о необыкновенной тягости нынешних времен и о неизбежной надобности хватить еще малую толику ради этого горестного обстоятельства.
Из будки, иногда начинающей, иногда замыкающей собой подобные улицы, льется на дорогу маленький дрожащий огонек, который ежели и горит еще, так потому только, что в будке ночным временем без огня быть ни под каким видом нельзя.
– Квартальный, пожалуй, вздумает с дозором пойти, – объяснительно покивывает огонечек улице, как бы оправдываясь перед ней в том, что он осветил собой ее естественные виды, очевидно отвергавшие всякое освещение.
Коренной москвич, руководящий нас по дороге к счастливым людям, лишь только вступил в эту тихую улицу, всю залитую лунным сиянием, всю заваленную блещущими снежными сугробами, как сейчас же изменил свою порывистую, суетливую побежку на шаг человека, который, видимо, действует в своей сфере. Вот он шутит дружескую шутку с будочником, сладко прикорнувшим на резном балкончике своего солдатского жилища: подкравшись к стражу своей улицы на цыпочках, москвич сдергивает с него кэпю и изо всей силы швыряет ее в далекие небеса. Кэпи, вероятно, не считая себя настолько заслуженной, чтобы навсегда застрять и успокоиться на одном каком-нибудь из этих летающих по небу облачков, снова черной галкой спускается на землю.
С громким хохотом оба друга стремятся захватить шапку в свои руки. Искусно подбрасываемая москвичом, она перелетает через снежные бугры, через низенькие лачужки, останавливается на деревьях, сучья которых любопытно смотрят на эту игру, и, спугнутая с них ловко швырнутой палкой, снова летит по сугробам, иногда останавливаясь на них и, следовательно, вызывая тем самым разыгравшихся приятелей к новым, еще более поразительным, состязаниям в самом, так сказать, центре снежного царства, т. е. другими словами, по уши в снегу, разлетавшемся от этой борьбы миллионами серебряных искр.
Перебросивши наконец вражескую голову через забор пустынного огорода, москвич издали кричит своему спорнику:
– Где тебе со мной, полицерия ты эдакая несчастная! Хоть бы насчет куроцапства-то умел обходиться как следствует, а то эва – надумал меня обороть. Ха-ха-ха-ха!
Будочник, слушая эти разговоры, энергически царапался на высокий забор огорода, куда улетела его разнесчастная солдатская голова.
– Ишь ты, ведь, куда угораздило его запустить! – без тени даже досады толкует будочник. – Черт ведь это его расхватывает, должно быть, на игру-то. Спал бы я теперь да спал без него.
– Илю-ю-ша! – раздается через минуту голос чуть-чуть уже виднеющегося москвича, – находи поскорее фуражку-то свою, да приволакивайся ужинать поживее; водочки поднесу, потому у меня сынишка менинник.
– Да как же я с чисов-то, Мирон Петрович? – кричит в свою очередь будочник. – Нельзя ведь с чисов. Пожалуй, взыску какого бы не было…
– Вз-зыску? – отзывается москвич. – Эвося! Махонький што ль? Вз-зыск!.. Приходи знай…
У входа в дом подворья Валаамского монастыря на 2-й Тверской-Ямской улице. Фотография начала XX в. Частный архив
Исполинские собаки, разбуженные этим дружеским переговором, ответили на него крикливым лаем и неистовой беготней по следам москвича; но москвич, с опытностью американского морехода, лепился под заборами, твердой ногой ступая по едва приметным тропинкам; он храбро выходил по временам на самую средину улицы, отыскивая перенесенные туда другим предшествовавшим ему храбрецом едва приметные следочки, и только посвистывал, только посвистывал.
Так он был безбоязнен среди этого безлюдья, среди этих сугробов, – так был уверен в том, что ежели собачье чутье обманется и не узнает в нем соседа, Мирона Петровича, так непременно сам он, Мирон Петрович, узнает всякую собаку своего околотка и, судя по обстоятельствам, может во всякую секунду или приласкать ее, или взбутетенить, что одинаково обезопасит его, ни для какого смертного, кроме истого москвича, неосуществимое путешествие.
– Орелка! Косматка!.. Што вы, лешие, аль своих узнавать перестали? – покрикивает наш руководитель, мощной рукой стуча в тесовые ворота. Собаки сознаются в своей ошибке радостным визгом и фамильярными скачками на грудь и спину Мирона Петровича, что составляет такую добрую житейскую картину, что пробиравшийся в соседний домишко на ночлег забулдыга-извозчик{245} никак не может ей не позавидовать и говорит:
– Ах, хозяин! Как это вас собачки здешние любят, ей-богу! Все равно, ваша милость, по всей по улице здешней для всякого человека вы заместо отца родного, сичас умереть!
– Разговаривай, разговаривай по субботам, Митька! – отвечает москвич голосом, в котором явственно слышатся недовольные ноты. – Ты бы вот мне долг поскорее приносил, чем чаи-то по харчевням расхлебывать. Так-то, друг! Зубоскалить-то нечего. Нас не удивишь, потому сами в старину зубоскаливали…
– Ишь ты, хитрый какой! – говорит тихомолком извозчик, благоразумно заглушая воротным скрипом хитрое хозяйское слово. – Сейчас ведь узнает, к чему какой разговор человек подводит… А я, было, завтрашнего числа думал к нему еще подкатиться насчет займу. Теперь не даст, ни в жисть не даст, хоть и не ходи!.. Эхм-ма!..
С глухим гулом упала наконец воротная задвижка, отдернутая седым дедом-дворником, который, несмотря на зиму, был бос и в одной только ситцевой, полинялой рубахе да в пестрядинных штанах. Зорким, серьезным взглядом оглядевши хозяина, он спросил его:
– Пошто полуношничаешь? У нас тут душа не на месте; все про тебя думаем: как бы, мол, головушка-то наша разудалая опять в трактир не качнула…