V
В середине марта Владимир с Сергеем отправились в Лондон на пасхальные каникулы. Однако Владимир Дмитриевич, который незадолго до этого передал сыну лестный отзыв Тэффи о его стихах, все это время был в Париже на конференции кадетской партии и уже тогда планировал основать «настоящую русскую газету» в Берлине, где поселились его давние коллеги Иосиф Гессен и Август Каминка36. В Лондоне благодаря широкому кругу знакомых Константина Дмитриевича как среди русских, так и среди англичан его племянникам была обеспечена бурная светская жизнь. Вращавшаяся в тех же кругах, что и Набоковы, Люси Леон впоследствии так описывала Владимира: молодой homme du monde[68] в темно-синем костюме и канареечно-желтом джемпере, красивый, «романтической внешности, немного сноб, веселый обольститель». Сергей в ее воспоминаниях — «денди, эстет, балетоман, который являлся на все Дягилевские премьеры в черной развевающейся театральной накидке, держа в руках трость с набалдашником». С Ниной Романовой, княжной императорской крови, Набоков катался в Лондоне на роликовых коньках, а позднее, в Кембридже, — на плоскодонном ялике. На одном из лондонских благотворительных балов его внимание привлекла красивая молодая женщина, продававшая воздушные шары. «Да это же Маринка!» — воскликнул Калашников. Оказалось, что Набоков с ней тоже знаком. Это была Марианна Шрейбер, которую он обожал девятилетним мальчиком в Петербурге и которая теперь, в Лондоне, танцевала в балете. Они стали любовниками и часто встречались в Лондоне или в Кембридже37.
Владимир оставался в Лондоне до дня рождения — ему исполнился 21 год — и в тот же день уехал в Кембридж, чтобы успеть к началу пасхального триместра. К этому времени он уже остановил свой выбор на французской и русской филологии. В пасхальный триместр он усердно занимался, изучая французских классиков, подробно конспектируя лекции, из которых не пропустил ни одной. Почти все курсы русского языка и литературы вел Александр Гуди, славист, который не только давал консультации по сербскому и болгарскому языкам, но и обучал студентов испанскому и новогреческому. Разумеется, преподавателей французского было гораздо больше, но среди них ни одного сколько-нибудь известного ученого. Самое главное, что дала Набокову университетская программа, — это знакомство с шедеврами средневековой литературы: он глубоко полюбил повесть «Окассен и Николетт», сочинения Кретьена де Труа, которые заняли в его сознании место рядом со «Словом о полку Игореве», восхищавшим его со школьных лет38.
Впоследствии, вспоминая свои студенческие годы, Набоков представлял себя глубоко несчастным, тоскующим по России. Он действительно тосковал и даже назвал «Ностальгией» свой новый, начатый в первый день триместра поэтический альбом39. Но о чем он забывал в своих поздних воспоминаниях, так это о том, что и тогда, как обычно, он все же чаще радовался жизни, о чем свидетельствует его письмо матери:
Стены комнатки нашей выкрашены теперь в белый цвет, и от этого она помолодела, повеселела.
У памяти моей 42° температуры: Кембридж по-весеннему тревожен, и в одном углу нашего сада пахнет так, как пахло по вечерам в двадцатых числах мая, на крайней тропинке Нового Парка — помнишь? Вчера на склоне дня мы, как бешеные, бегали по аллеям, по лугам, смеялись беспричинно и, когда я закрывал глаза, мне казалось, что я в Выре; «Выра» — какое странное слово… Я вернулся домой опьяненный воспоминаниями, с жужжанием майских жуков в голове, с ладонями, липкими от земли, с детским одуванчиком в петлице. Какая радость! Какая тоска, какая щемящая, дразнящая, невыразимая тоска. Мамочка, милая, никто ведь кроме нас с тобой не может этого понять.
Письмо не выходит, надо кончать. Я безмерно счастлив и так взволнован и печален сегодня…40
По-видимому, ощущение счастья преобладало: он играл на отменном земляном корте в теннис с Сергеем (никогда раньше братья не проводили так много времени вместе), катался на лодке по реке Кем под розовыми шатрами цветущих каштанов, дурачился вместе с Михаилом Калашниковым и князем Никитой Романовым41. Студент Крайст-колледжа, князь Никита, как и Сергей, поступил в университет на семестр позже Владимира. Набоков нашел его очаровательно робким и вместе с тем озорным, и позднее он послужил прототипом Вадима в «Подвиге»:
Он говорил скоро, отрывисто, издавая при этом всякие добавочные звуки, шипел, трубил, пищал, как дитя, которому не хватает ни мыслей, ни слов, а молчать невмоготу. Когда же он бывал смущен, то становился еще отрывистее и нелепее, производя смешанное впечатление застенчивого тихони и чудачливого ребенка. Был он, впрочем, милый, привязчивый, привлекательный человек… и отличный сквернослов… Образованием он не блистал, по-английски говорил очень смешно и симпатично, но едва понятно42.
В течение первых двух университетских лет Набоков очень ценил компанию этого веселого, наблюдательного, прямого юноши, способного и на хулиганскую выходку, и на душевную чуткость, «падкого на смешное и способного живо чувствовать». Калашников же все больше мрачнел и ожесточался, все чаще впадал в мизантропию. Впрочем, втроем они весело проводили время, и «не одному проктору знакомы наши лица… В одну буйную ночь мы сломали два хозяйских стула и облепили противоположную стену кремом ядовитых пирожных. За это приходится платить — но не дорого»43.
Когда в конце семестра наступила передышка в занятиях, Набоков напал на золотоносную поэтическую жилу: за месяц он написал семь стихотворений, которые он и шестьдесят лет спустя не постеснялся включить в сборник избранных стихов. Одно из них — «Ласточки», названное им в письме родителям «неизданным стихотворением Александра Сергеевича», в самом деле взмывает в пушкинские небеса, хотя и не на пушкинских крыльях. Он также сообщил отцу, что очень хочет немного заработать во время летних каникул, но когда он заикнулся об этом в Кембридже, то получил «самые невероятные предложения, одно из которых состояло в том, чтоб ехать на Цейлон в качестве ассистента энтомолога»44.
Еще раньше в том же году, когда Набоков был настроен менее прозаически, он мечтал провести лето в Соединенных Штатах, но 14 июня 1920 года, лишь только его первый учебный год в Кембридже подошел к концу, он сел в поезд и отправился в Лондон. Неделей раньше сюда возвратился и Владимир Дмитриевич, который провел месяц в Париже и Берлине, где окончательно уточнял детали своего переезда. Хотя жизнь в Берлине из-за перебоев с продуктами показалась ему мрачной, а в самой атмосфере города чувствовалось что-то враждебное, Владимир Дмитриевич понимал, что переезд туда — единственный выход для него и его семьи45.