Вы помните: эта фраза стала лейтмотивом ее жизни, с ней она часто выходила на сцену: «Здравствуйте, как видите, я – еще жива!»
И зал понимающе смеялся, и аплодировал, и радовался.
А это было очень всерьез. Это был ее вызов судьбе, постоянно подставлявшей ей подножки.
– Меня преследует страх, – признавалась она. – Он всегда со мной, он во мне. Страх, что тот, кому я сейчас верю, предаст, что у него за пазухой обязательно припрятана какая-то подлость, мерзость – понимаете?
Ей виделась толпа людей, которая только что ей радостно улыбалась, забрасывала ее цветами – и вдруг разом отвернулась и равнодушно, ее больше не замечая, потекла по своим делам.
– Ну что случилось, почему же вы все отвернулись? Ведь я же не изменилась, я все та же!
Несыгранные роли, уходящие от нее навсегда, постоянно терзали ее воображение.
– Я не могу вам рассказать, что такое молчание. Когда молчит телефон, отводят глаза друзья, стараются не замечать при встрече. Можно терпеть, можно ждать, – но сколько? Ведь когда идут годы – это значит, уходят роли, которые можно было бы сыграть, уходит профессия.
Она так постоянно возвращалась к этим мотивам, что сейчас, когда я собрал некоторые из них в пространстве одной книжки, они могут показаться уже почти болезнью, родом навязчивого психоза. Но актриса – это не только профессия, это состояние души.
Сгусток нервов.
Как любое актерское собрание и почти любой актерский коллектив – сгусток неуправляемой, иррациональной ревности.
Есть поразительный документальный фильм «Я – Чайка» – он о трагедии прекрасной актрисы Валентины Караваевой. Она была трогательной «Машенькой» в знаменитом фильме Юлия Райзмана, этой ролью прославилась и в двадцать три года получила Сталинскую премию. А потом случилось несчастье: на съемках военной картины «Небо над Москвой» попала в автокатастрофу, изуродовавшую ее лицо, – и ее актерская карьера рухнула. Единственный фильм, в котором ее можно увидеть, – сказка «Обыкновенное чудо» Эраста Гарина, где она со своим шрамом играет видавшую виды Первую королевственную даму Эмилию. Вся остальная ее жизнь – это закадровый дубляж заграничных фильмов, второстепенные роли во второстепенных театрах, а потом – одиночество, полное забвение и предельная нищета. Через много дней после ее никем не замеченной смерти, когда вскрыли квартиру, нашли полуразрушенную мебель, пыль, простенький кинопроектор перед простыней-экраном, старый магнитофон и груды пленки. Двадцать лет актрису никто не снимал, двадцать лет она бесплодно ждала какого-нибудь телефонного звонка. И все двадцать лет снимала себя сама, проигрывая перед узкопленочной кинокамерой «Киев» сцены из чеховской «Чайки», которую ей уже не суждено было сыграть для публики. Она играла наедине с собой снова и снова, снова и снова запускала кинокамеру, снова и снова смотрела себя в ушедшей от нее роли, оставив после смерти множество коробок с этими никем не виденными съемками.
В этих кадрах – жизнь актрисы, которая ею была, волею судьбы, безнадежно пропущена. А другой жизни у актрисы нет. Не играть она не может.
Судьбы Валентины Караваевой и Людмилы Гурченко несопоставимы, но демоны, обуревавшие и этих больших актрис, и многих их предшественниц, – из одного гнезда.
«Работа – это днем. А вечером – такая мука, такое вытье! – записывает Гурченко. – Уже три года живу одна. Бросаюсь на все эпизоды, ролишки и концерты. На все! Ведь я так долго сидела на периферии жизни, на том месте, которое мне отводили…»
Очень многие творческие люди не приспособлены к благополучному семейному счастью. Одиноки и впоследствии проклинаемы своими близкими были знаменитейшие звезды мирового кино – как правило, лучшие, талантливые, необычные. Многим приходилось делать мучительный выбор между искусством и семьей. Одареннейшая Елена Соловей выбрала семью – и мы потеряли великолепную актрису. Гурченко выбрала искусство – и потеряла семью.
Точнее, это искусство ее выбрало и решительно отсекло от всего прочего: либо – либо. Жестко.
Все умеющая в искусстве, в быту она была беспомощна. В трудное время развода с Костей иногда звонила мне – спросить, как подкачать шину на автомобиле: «Ну не могу же я сама этим заниматься!»
Это могло раздражать и близких, и посторонних. Но иначе не было бы этой актрисы. Это многие понимали, понимала и она сама. Дар был как ваза из тончайшего стекла, его надо было оберегать: в нем для Гурченко заключалась жизнь.
Это можно было бы считать эгоизмом, если забыть, сколько всего сумела благодаря этому эгоизму подарить нам актриса. Это был эгоизм невиданно щедрый и целиком отданный людям. Но люди судят иначе: утюг важнее вечности. Поэтому столько недобрых пересудов и домыслов и при жизни ее, и после смерти.
Никто не знает, с каким чувством Гурченко входила в год своего семидесятипятилетия. Но незадолго до наступления этого года она вдруг грустно сказала: «В семьдесят пять умер мой папа…»
В преддверии этого года она решила съездить в родной Харьков. Словно чувствуя приближение неизбежного, попрощалась с бульварами, с парком, где гуляла с отцом, с кинотеатром, с фронтона которого когда-то торжествующе улыбалась, к гордости отца, ее Леночка Крылова. Со школой, где училась («Русская школа была далеко, а украинская у нас во дворе. И меня туда отдали. Не было ничего – ни парт, ни мела, ни даже классов, потому что в школе располагался немецкий госпиталь. И там говорили на украинской мове, из которой я тогда ни одного слова не знала»). С большим школьным залом, где прошли ее первые выступления. Побывала в почти уже исчезнувшей с лица земли деревне, откуда был родом ее отец Марк Григорьевич Гурченков.
Пришла в дом, где родилась и росла: «Вот – окна старые, теперь таких уже не делают!»
Окна были высокие и длинные, с запыленными стеклами и потемневшими перекладинами. А на лестничных клетках и вовсе барские: сверху полукруглые, с прихотливой мозаикой из стекольных проемов – печальные следы былой красоты.
Постучалась в квартиру, где не была много десятилетий. Квартира – на четвертом этаже этого облупленного и теперь тоже полуживого, а тогда уютного и шумного дома. Тихо, словно стесняясь, сказала в закрытую дверь: «Меня зовут Люся… Людмила Гурченко. Я жила в этом доме и просто хотела взглянуть… на… родные места».
Говорила спотыкаясь, чувствуя какую-то неказистость положения: знаменитая актриса просится в родной дом. Никто не поверит.
За дверью затаились. Или, может, просто никого не было. Она долго с надеждой смотрела на замок – вдруг щелкнет! Потом обреченно попросила у двери прощения: «Ну, извините!»
Сразу как-то погасла и стала тяжело спускаться по лестнице.