С вершин губернского общества спускается Салтыков и на самое его дно — в острог. Преступление и наказание, тюрьма, пенитенциарное (тюремное) законодательство — все это волновало его с юных лет (когда еще он требовал выписывать для складчинной библиотеки петрашевцев книги по тюремному праву). И вот он входит в двери острога сначала по служебной обязанности, а теперь и как художник, в обличии Николая Ивановича Щедрина. Не впервые ли за решетчатые окна и окованные двери тюремных «замков» заглянула с Салтыковым и русская литература? И что открылось литературе и читателю, что открылось там русскому обществу?
На печальные и тяжелые размышления наводит Николая Ивановича Щедрина вид тюремного здания, вызывает болезненное чувство. Он идет сюда как чиновник, но желалось бы ему превратиться из чиновника, исполняющего обязанность, в человека, дабы в этих острожных «каморах» увидеть не ряд юридических казусов, к которым тот или другой закон применить можно, а живых, пострадавших и страдающих, «несчастных» людей.
«Что привело сюда их, этих странников моря житейского? — спрашивает повествователь. — Постепенно ли, с юных лет развращаемая и наконец до отупения развращенная воля или просто жгучее чувство личности, долго не признаваемое, долго сдерживаемое в разъедающей борьбе с самим собою и наконец разорвавшее все преграды и, как вышедшая из берегов река, унесшее в своем стремлении все — даже бедного своего обладателя?.. Нам слышатся из тюрьмы голоса, полные силы и мощи, перед нами воочию развиваются драмы, одна другой запутаннее, одна другой замысловатее... Как ни говорите, а свобода все-таки лучшее достояние человека, и потому как бы ни было велико преступление, совершенное им, но лишение, которое его сопровождает, так тяжело и противоестественно само по себе, что и самый страшный злодей возбуждает наше сожаление, коль скоро мы видим его в одежде и оковах арестанта. Нам дела нет до того, что такое этот человек, который стоит перед нами, мы не хотим знать, какая черная туча тяготеет над его совестью, — мы видим, что перед нами арестант, и этого слова достаточно, чтоб поднять со дна души нашей все ее лучшие инстинкты, всю эту жажду сострадания и любви к ближнему, которая в самом извращенном и безобразном субъекте заставляет нас угадывать брата и человека со всеми его притязаниями на жизнь человеческую и ее радости и наслаждения».
Вот казус первый — молодой крестьянин из северной лесной деревни, убийца любимой женщины, убийца от ненасытимого желания, в безумном приступе, почти припадке, тоски и боли. Он убивает, не в силах вынести насмешек и пренебрежения от той, которую страстно любит. В его внешнем облике проглядывает незаурядный и сложный духовный мир, противоречивая и цельная человеческая натура.
Салтыков думает о природе преступления, совершенного крестьянином из глухой деревни. Салтыков думает и о наказании, постигшем убийцу.
— А объяснял ли ты на следствии, что она тебя почти сама на преступление вызвала? — спрашивает повествователь, Николай Иванович Щедрин.
— Сначала объяснял, а потом бросил.
— Отчего же?
— Да становой сказывает, что это все лишнее: «Почти-то, говорит, не считается...»
С юридической точки зрения, точки зрения станового пристава, казус не представляет никакой сложности и неясности: виноват в убийстве... Но ведь «мир весь за меня стоял: всякому ведомо, что я в жизнь никого не обидел, исполнял свое крестьянство как следует, — стало быть, не разбойник и не душегуб был!». Так кто же прав — становой пристав или крестьянский мир? Закон государственный, формальный, или мирской, земский — нравственный, в конце концов, общечеловеческий?
А вот и второй казус — просвещенный мещанин, читатель Дюма, «джентльмен бывалый», словоохотливо и нахально лицемерный, которому на все наплевать, убийца без всяких «психологий», из денег, лгущий беззастенчиво и нагло, ибо оправдан самим господином становым.
И, наконец, казус третий — маленький мужичонка, покусившийся на жизнь брата своего, мужика, из-за каких-то рубля семидесяти копеек — подать заплатить было нечем.
За «Первым посещением» острога вскоре последовало и «Второе». На этот раз перед Николаем Ивановичем Щедриным (и читателем) проходят сначала три субъекта из чиновников, которые не только преступили закон (что весьма заурядно), но и были за то наказаны тюремным заключением (что уже действительно было казусом).
Ряд этот открывается страшной фигурой, приобретающей почти символический смысл, — страшной потому, что она представляет стадо, множество, бесчисленную чиновничью массу. Она гнетет и вызывает даже не гнев, а ужас и отчаяние своей очевидной бездарностью и при этом вопиющей агрессивностью. Это агрессивность непроходимой и торжествующей пошлости, щеголяющей расхожими афоризмами, подходящими на все случаи жизни. Повествователь определяет изображаемого субъекта просто — «форменный сюртук», хотя сюртук этот имеет замечательную физиономию, замечательную именно своей ординарностью, тошнотой и унынием, чем-то предвещающую будущего Угрюм-Бурчеева. И преступление этого субъекта хитро, но ординарно: статистику собирал, у мужичка был (и опять этот простодушный мужичок, объект остроумных чиновничьих поползновений!) и потребовал, чтобы тот пчел своих сосчитал (для статистики!), а за мужицкую неспособность к такому счету — взял по целковому с улья. Все бы осталось шито-крыто (как обычно и бывало), да «исправник-злодей» донес: обидным показалось ему, что весь урожай целковых соберет находчивый «статистик».
Из-за спин всей этой чиновничьей братии опять выглядывает маленький жалкий мужичонка, дважды попадавший в острог по неведению и простодушию. В первый раз виноват он оказался в том, что супротив его избы «хлопнулся» парень: «и вышло у нас туточка мертвое тело», и отсидел мужичонка по этой причине в остроге три года. И теперь опять сидит он в той же острожной горнице: видел, как у соседа со двора корову сводили, а он корову эту с вором вместе «в полицу не преставил». Ну не нелепость ли все это? Какое уж тут тюремное право!
Начав с «обличения» явно мечущихся в глаза вопиющих деяний подьячих «прошлых времен», Салтыков погружается в быт чиновничьей массы, и жар негодования, может быть, что-то теряя в остроте, много приобретает в силе, ибо все больше подкрепляется анализом главного социального противостояния — чиновничество и народ. И Салтыков наблюдал это противостояние не со стороны: он сам представлял в нем одну из сторон; служа, он поневоле был чиновником, хотя всеми силами мысли и души стремился быть человеком. Либеральный обличитель уродливого всевластия чиновников, он медленно, но верно покидает избранную им в годы ссылки позицию строгого и бесстрастного слуги Закона и учится смотреть на все эти уродства, безобразия и нелепости глазами народа — русского крестьянина.