У Чистого ручья повстречал он такого же ошалелого странника, прибредшего издалека, с юга — из Гуйяна, где полно диких фазанов. Это напомнило прибрежную полосу на востоке вокруг горы Гуйцзи, очарованное место, где когда-то вольно раскинулось царство Юэ. Пристроившись под раскачивающимися в ветре стволами бамбуков и укутавшись от ночной зябкости собольей шубой, одной на двоих, они опростали пару жбанчиков местной «Весны», и слегка захмелевший собеседник продемонстрировал, как он умеет подражать хриплому голосу фазана. В чистоте ночи крику ответило эхо, и поэту представилось, что это фазанка из далекого Юэ откликнулась на зов:
Я укрою вас собольим палантином,
Предложу вина нефритовую чашу,
Хлопья снега растворяются в кувшине,
И, конечно, холод ночи нам не страшен.
Гость мой прибыл из далекого Гуйяна,
Запевая, по-фазаньи он клекочет,
Бамбучок танцует с ветром неустанно,
И фазанка из Юэ ответить хочет.
Ах, как славно эту песенку мы спели!
Так зачем же нам какие-то свирели?
(«Снежной ночью у Чистого ручья на Осеннем плесе гость с чашей вина напевает песню о горном фазане»)
В наступившем рассвете Чистый ручей, прозрачный, как душа, и студеный, как утренние заморозки, искрился под лучами восходящего светила, петляя у подножия меж склонов, по которым, как на цветастых ширмах, вычерчивали зигзаги проснувшиеся птицы. Ли Бо побрел вдоль берега, стараясь не смотреть на замершую поверхность, в которой отражались его взлохмаченные седые пряди. Все вокруг сияло красотой первозданности, но на один миг наступало ирреальное самоотождествление с Цюй Юанем, который, отринутый слепой властью, последний раз взглянул в воды Сяо и навсегда исчез в речной пучине.
В три тысячи чжанов — моя седина,
Она, как тоска, бесконечно длинна,
И в зеркале вод — словно иней осенний…
Не знаю, откуда явилась она?
(«Песни Осеннего плеса», № 15)
В уезде Цзин блуждания Ли Бо случайно пересеклись с каким-то монахом. От ручья у подножия горы они поднялись по склону Шуйси к монастырю и распрощались. Монах излучал такое освобождение от суетных забот мира, что показался поэту воплощением знаменитых даосов прошлого, неземным существом, спустившимся на мгновение и под вопли чутких обезьян вознесшимся обратно в свое бескрайнее и беспечное Занебесье.
Откуда ты, монах, пришел в Шуйси,
Где лик луны плывет меж берегов?
Чуть рассвело, ты, молвив мне «прости»,
Поднялся по ступеням облаков
В недосягаемую высоту
Над сотней сотен гор, меж звезд и лун,
Беспечный, как когда-то был Чжи Дунь,
Ветрам отдавшись, словно Юань-гун.
Увидимся ль когда-нибудь, монах?
Вой обезьян в ночи вселяет страх.
(«Прощай, монах с вершины горной»)
Здесь, на Плесах, казалось, и люди жили какие-то особенные. Или это Ли Бо попадались такие? Его острый глаз всегда выхватывал из одномерной толпы человека нестандартного. Вот, например, Лю, помощник начальника уезда. Ли Бо познакомился с ним не в официальной обстановке, а за чашей вина на ароматном пленэре, когда выглянувшая из-за туч луна опустила луч в янтарный напиток. Этому эстету здешнего благолепия показалось мало, и, едва назначенный, он, помимо дел в своем ямэне, занялся благоустройством территории, засадив ее персиками и сливами, чем и пленил заезжего поэта.
Общение для Ли Бо было воздухом, без которого он не мог дышать. Горькие строки о печали одиночества диктовались, конечно, прежде всего непризнанием со стороны властных структур, но также и непостоянством тех, к сожалению, не столь малочисленных, из людей, кто набивался в друзья, пока поэт был в фаворе, и холодно отворачивался, когда ситуация менялась. Порой им овладевало отчаяние абсолютной пустоты, выходом из которой было лишь перемещение в инобытие Занебесья, откуда к поэту приходили родственные импульсы.
Ли Бо был щедр и отзывчив, охотно покидая «лежанку Чэнь Бо»[119] не только для старых и проверенных друзей или родственников, но и для новых знакомых. Он сразу поддавался очарованию собеседника и вослед ему посылал стихотворение, часто не просто любезное, но панегирическое:
…Ты — наш Хуэйлянь[120], прими бокал вина,
Ты — наш Ма Лян, семейный Белобровый[121].
Нет строк про мост у моря у меня,
Да и про мост над речкой нет ни слова[122].
(«Провожаю брата Чуня вдоль реки Цзинчуань», 755 г.)
…Почтенный Шэн в краях сих знаменит,
Он ярко излагает свою мысль,
Забыв себя, для всех людей открыт,
Не думая стряхнуть мирскую пыль,
Чист, как луна на глади темных вод,
Как белоснежный лотоса цветок…
(«Вместе с дядей, начальником уезда Данту[123], пришли в павильон Цинфэн к почтенному Шэну, настоятелю монастыря Перевоплощения»)
Любопытно в этом плане сопоставление количества стихов, посвященных друзьям, у Ли Бо и его друга и современника Ван Чанлина: 19 у первого и 41 у второго [Изучение-2002. С. 211]. Но не спешите делать выводы: следует заметить, что подсчитывались только семисловные четверостишия, так что в этот разительный контраст не входят ни пятисловные четверостишия, ни стихотворения других форм. Так что для обобщения о «холодности» поэта — это еще не аргумент. Стоит сначала подсчитать количество более длинных, в восемь и более строк, стихотворений, посвященных друзьям. И я уверен, что тогда мы придем к другому выводу: пространства в четыре строки для Ли Бо было недостаточно, чтобы выразить переполняющие его чувства дружбы. Его ранимое сердце нуждалось в ответной дружеской энергетике, чтобы выйти из гнетущего одиночества, подтвердить свою сопричастность группе, и он посылал друзьям достаточно мощный импульс в ожидании адекватного эха.
Дружеские встречи неотделимы от дурманящего зелья. Всё, кроме своей парящей души, Ли Бо готов был отдать для приятельской пирушки. Очистить душу от горечи, конечно, удавалось, но лишь на краткий миг.
Ведь даже травы по весне растут
Наперебой у Яшмовой палаты[124],
А мне ветра весны тоску несут,
И сединой виски мои объяты.
Со мной в компании лишь только тень,
Хмельная песня в рощи улетает.
О чем шумите, сосны, целый день?
По ком тут ветер меж ветвей рыдает?
Взошла луна, и я пустился в пляс,
Запел, перебирая циня струны.
Кувшин вина меня один лишь спас,
Не то заполнился б тоской угрюмой.
(«В одиночестве пью вино», 737 г.)
Вино — неотъемлемый элемент китайской культуры[125]. Его именовали «дар Небес». В древнем памятнике «Чжоуские ритуалы» встречается слово «человек [при] вине», почтительно обозначающее специального чиновника, ведающего питейным делом. В классическом «Каноне поэзии» слово «вино» встречается шестьдесят три раза, а безымянный автор песни о жене, которая предлагает мужу вино, облегчающее мирские страдания, тем самым уже соединяет хмельное зелье с чувством, с внутренним самоощущением человека, одухотворяет его. Считается, что с конца Ханьской династии вино превратилось в духовный атрибут литератора, стимулирующий его энергетику и возвращающий свободу, которая была ограничена в реальном бытии. Даже до танской эпохи едва ли не каждое стихотворение в той или иной степени затрагивало эту тему [Гэ Цзинчунь-1994. С. 50]. А уж в танское время поэзия без вина в значительной мере утратила бы свое очарование. Ее так и именуют «хмельной», и наиболее ярким ее представителем считается Ли Бо [Ян И-2000. С. 71].