Трудно, конечно, представить, и тетка наверняка не поняла бы, как такая жизнь связана с проживанием достаточных для человека доходов (в 1832 году Михаил оценивал доходы Петра в 16553 рубля). «Жизнь отречения и добродетели» оборачивалась обыкновенной беспечностью и полуосознанным предположением, что другие должны взять на себя презренные заботы его житейского существования, осложнялась незнанием дел в вотчине и неумением вести финансовые отношения. Тратить же Петр Яковлевич умел и любил, и шлейф нескончаемых долгов все тянулся за ним. Как и в 1827 году, в следующие два года ему пришлось занимать большие суммы в Опекунском совете. Опять, как и в заграничном путешествии, оказалась необходимой помощь Михаила, который сам находится в затруднительном положении. «Из деревни меня уведомляют, — жалуется он тетке, — что хлеб совсем не родился, едва на семена собрали и оброка платить нечем».
Среди забот Михаила Яковлевича и постоянные посылки и послания в Алексеевское, куда брат его пишет крайне редко и где в однообразии деревенской жизни Анна Михайловна томится, ожидая вестей от них. «Стараюсь как можно более заняться, — пишет она Михаилу. — Нет минуты, чтобы я была не в действии, развлечь себя от мыслей, которые во мне производят такое биение в сердце. Только и в голове, что вы». Именины племянников являются для нее большим праздником, и накануне петрова дня она извещает Михаила: «Завтра у меня grand diner[19] на случай дорогого моего племянника, с чем и тебя поздравляю». Тетка рада улучшению прежде прохладных отношений между братьями, что особенно необходимо для здоровья Петра. «К крайнему моему сожалению, — замечает она в очередном письме к Михаилу, — потеряла всю надежду вас видеть у себя, но истинно не сетую на тебя: присутствие твое нужно брату твоему, в его положении великое удовольствие разделять время с тобою. Не можешь себе представить, сколько мне приятно ваше дружелюбие». Еще приятнее ей намерение братьев поменять квартиры, чтобы жить рядом.
Самая великая отрада для тетки видеть племянников у себя, вволю наговориться с ними. Но навещает ее изредка лишь Михаил, а Петр предпочитает почему-то оставаться в Москве, хотя здоровье его неуклонно улучшается. Средь разных причин, затруднявших приезд последнего в Алексеевское, немалое значение имел неожиданный для него оборот в отношениях с Авдотьей Сергеевной Норовой.
В последний вечер, проведенный в семействе Норовых перед отъездом в 1827 году в Москву, Петр Яковлевич предложил им писать ему запросто, если возникнет в том необходимость. Авдотья Сергеевна долго не осмеливалась воспользоваться этим разрешением, считая послания Петру Яковлевичу излишней дерзостью со своей стороны и пугаясь его возможного неодобрения. Но желание писать так сильно было в ней, что она по ночам сочиняла послания Чаадаеву, хотя и не отсылала написанного. Все напоминающее о встречах с ним так ей дорого и близко, что эти воспоминания становятся для нее как бы продолжением их встреч и целиком заполняют ее существо. Особенно ей нравится бывать в Алексеевском, у княжны Анны Михайловны, где, расположившись вечером в кресле с романом в руках, в то время как княжна с соседским помещиком играет в вист, она вовсе не читает, а в сумерках догорающей свечи вглядывается в знакомые предметы, связанные с пребыванием здесь любимого человека (ситуация, художественно предвосхищенная в «Евгении Онегине»). Любое известие о Чаадаеве — целый праздник для Авдотьи Сергеевны. Она рада особенно одной из знакомых, которая видела его на улице в Москве в полном здравии и даже веселым. Она ждет с волнением Михаила Яковлевича, собирающегося приехать к тетке в Алексеевское, что, возможно, позволит ей узнать какие-то новости о Петре Яковлевиче. Беседуя мысленно с Чаадаевым, она пытается пополнить свое образование и читать исторические труды, но не находит нужных книг, поскольку брат Авраам, будущий министр народного просвещения, вывез богатую надеждинскую библиотеку в Петербург. Но и всеобщая история для детей ее на первых порах устраивает, так как многие сведения из нее она уже забыла. Авдотья Сергеевна трудится и над рисунком для ковра, который задумала подарить Петру Яковлевичу ко дню рождения его тетка.
Однако ничего не может заменить Норовой настоятельную потребность писать и посылать Чаадаеву письма, ждать от него ответа на них, что представляется ей единственной возможностью чувствовать себя вместе с человеком, которому, по ее словам, она обязана «счастливейшими днями своей жизни». Случай помог Авдотье Сергеевне преодолеть изначальную робость и начать письменный монолог, ибо Чаадаев очень редко отвечал (его письма не сохранились) на ее послания и теперь уже сам оказался в роли своеобразного молчаливого слушателя.
В 1830 году в Москве свирепствовала эпидемия холеры. Еще пять лет назад в Астрахани, сначала между заезжими персидскими купцами, а затем и среди местных жителей, появилась эта странная болезнь, вызывавшая сильнейшее расстройство желудка, непрерывную рвоту и скорую, судорожную смерть. Истребив несколько сот душ, холера вскоре исчезла из низовий Волги. И вот летом 1830 года, двигаясь из глубины Азии и усеивая свой путь многими тысячами трупов, она снова добралась до Астрахани, откуда быстро распространилась вверх по Волге и в начале августа достигла Саратова. Для борьбы с народным бедствием правительство организовало центральную комиссию во главе с министром внутренних дел, небезызвестным Петру Яковлевичу А. А. Закревским. А лечивший Чаадаева Мудров отправился как член комиссии в главный очаг эпидемии. «Мудров, — замечал М. П. Погодин, — в двадцать четыре часа посылается на чуму. Какое славное поручение! Остановить смерть, которая со всеми ужасами несется на отечество. С удовольствием услышал, что многие студенты вызываются ехать с Мудровым на чуму. Вот в каких случаях обнаруживается русский характер».
Однако смерть не останавливалась и неслась к Москве, где уже в жаркие августовские дни появились смешивавшиеся с поднимаемой ветром пылью тучи необыкновенных мошек, предвестников, по словам живших здесь армян, морового поветрия. И действительно, в сентябре холера распространила свою власть и на древнюю столицу. Два раза в день печатались неутешительные бюллетени об усилении эпидемии, все чаще мелькали на улицах в сопровождении полицейских кареты с больными, черные фуры с покойниками, погребаемыми на специально отведенных кладбищах. Город оцепили, как в военное время. Смерть уносила и уносила на кладбища новые жертвы, но москвичи упорно сопротивлялись ей.