Рассказывая историю находки, Ходасевич привлекал эпизоды собственной биографии, многим москвичам известные: жизнь в Лидино, по соседству с Бологим, службу в Лавке писателей, куда приносили (это с его слов записала в дневнике Ю. Л. Оболенская) и рукописи Н. Дуровой, и факсимиле «Скупого рыцаря». Приносили обедневшие потомки, ставшие инженерами, чиновниками и после революции распродававшие бумаги и книги семейных архивов. Так же, как в рассказе Ходасевича, племянник Василия Травникова принес в Лавку бумаги дядюшки. Похожие истории в послереволюционные годы случались со многими из тех, кто сидел в зале в тот вечер, и они кивали, подтверждая, что так это и было. И когда Ходасевич придумал, как пропал архив Травникова, у него был точный расчет на слушателей: племянник ушел в белую армию, дом разорен, книги и бумаги исчезли. Это не могло не вызвать сочувственный отклик.
Но биография Травникова совпадала в целом ряде точек с жизнью автора и в тех случаях, которые не были рассчитаны на слушателя: он их попросту заметить не мог. Так Елена, невеста героя, выросла на Большой Дмитровке, в доме, «насупротив Георгиевского монастыря», где прошло детство Ходасевича. В этом Доме был и отцовский магазин фотографических принадлежностей, который Фелициан Иванович передал вскоре сыну Виктору. В.Ф. Ходасевич получал даже медали на выставках за усовершенствование фотографических аппаратов. По роду занятий Виктор Ходасевич был аптекарем. Не потому ли владельцем аптеки и лекарем стал в рассказе отец Елены? Впрочем, и старинная аптека тоже имелась на Большой Дмитровке.
И название подмосковного села Всехсвятского, которое упомянуто в рассказе, — хорошо знакомо Ходасевичу: здесь мальчиком он жил на дачах: из Петровско-Разумовского дорога в Всехсвятское шла через Петровский парк.
Еще теснее жизнеописание Василия Травникова связано с судьбой Муни. Начнем с того, что оба — реальный и литературный герой — родились в 85-м году своего века: Василий Травников в 1785, Муни — в 1885. И умерли приблизительно в одном возрасте Муни — 30 лет, Травников — 34 лет от роду. Как и Муни, Травников не отдавал в печать свои стихи, а когда отдавал, отказывался подписывать их. В конце концов утвердился в решении не публиковать ничего, засел в усадьбе, порвав с миром литературным, так что и люди, хорошо знавшие и ценившие его, уверились, что он умер. Невеста его Елена Гилюс воспитывалась в уважении к точным наукам: физике, химии, что напоминает склонности Лидии Яковлевны Брюсовой. Но, может быть, самая важная точка схождения (и расхождения) двух судеб — предположение автора, а не кончил ли Василий Травников самоубийством? Впрочем, Ходасевич тут же и отверг его, так как это «было бы все же противно всей его жизненной и поэтической философии, основанной на том, что, не закрывая глаз на обиды, чинимые свыше, человек из единой гордости должен вынести все до конца».
Отсюда начинается и главное различие между персонажем Ходасевича и Муни, который девизом жизни сделал слова Евангелия:
Возьмите иго Мое на себя и научитесь от Меня: ибо Я кроток и смирен
сердцем и найдете покой душам вашим.
Ибо иго Мое благо и бремя Мое легко.
Нет, Муни и Травников, не знающий смирения, закосневший в гордыне — характеры разные. Почему же заплел Ходасевич в нерасторжимый узел свою судьбу, историю друга и жизнеописание сочиненного им поэта XVIII столетия?
Мне кажется, скрывшись за историко-литературным, холодновато-сдержанным исследованием, автор решал вопросы чрезвычайно для себя важные, одновременно трагические, и детские: как рождается поэзия и когда привычка писать стихи перестает быть поэзией. В повести «Державин» Ходасевич сумел показать, как из гармонического равновесия личных и общественных сил, из «невыразимого счастья пребывания в Боге», приходят слова, от которых и во сне «блещет свет»: «Он проснулся, и в самом деле воображение так было разгорячено, что казалось ему, — вокруг стен бегает свет». Поэзию Ходасевич всегда воспринимал как энергию, рождающую свет, «как оный славный “Водопад”, // По четырем его порогам // Стихи российские кипят». То, что обычно называют «злостью» Ходасевича — боль и отчаяние за человека, за искажение человеческого образа: «Я проклинаю вас — от жалости, //Я ненавижу вас — от нежности». В Василии Травникове автор создал поэта, творящего «из злости и ожесточения». Создал фигуру могучую, по мощности равную Державину — и во всем ему противоположную, антипода.
Об отце Василия Травникова в рассказе написано, что «пережитые невзгоды и несправедливость вселили в него глубокую ненависть ко всякому существующему на земле порядку»: он бросился в разврат, пьянство, разрушая себя и все вокруг. Сын, напротив, «жил, страдал и ожесточался в совершенной трезвости». Впрочем, он опьянялся по-своему: словами, источником которых была злость: «жизнь его тяготила, она ему представлялась, исполненной тайной злости». Жизнь дала повод для злости и ожесточения, но он ожесточение культивировал, приходя от него в своеобразный восторг, сродни вдохновению.
Исследуя своего героя, автор отметил холодную трезвость (Муни бы сказал: «сухость») даже в годы ранней юности. Среди людей, его окружавших, Травников не почувствовал ни единой близкой души, в каждом находя изъян:
Жуковский, всеобщий любимец, казался ему неискренним ни в поэтической меланхолии, ни в слишком литературной шутливости; он не доверял учености Александра Тургенева, его раздражало тургеневское обжорство, так же как и запанибратство и влюбчивость <…>; в Воейкове Травников угадал низость души; в мальчишеских фарсах над Василием Пушкиным он не находил ничего забавного: считал, что Пушкин не стоит даже насмешек.
Неспособность к дружбе, отсутствие потребности в другом проявилась у него задолго до того, как юность его омрачила смерть.
Зато живейшую симпатию Травникова вызвал лекарь Гилюс, прагматик и рационалист, задумавший «доказать научно невозможность бытия Божия». Он верно служил истине: резал больным в глаза правду, изучал природу со страстью патологоанатома: в кабинете его «где надо бы быть иконам, стоял скелет» который окружали «скелетики» бабочек и жуков.
Василий с Еленой любили гулять по кладбищу, где она собирала цветы для гербария, а он воспевал «их помертвелые, иссохлые красы». С той же острой наблюдательностью созерцал он тело возлюбленной, которую свела в гроб оспа: «Травников видел в гробу ее лицо, обезображенное иссиня-черными струпьями и застывшим гноем». Человеку сухому, лишенному веры и проблеска надежды, мир открывался в своем телесном безобразии и разложении. Так велико было отвращение Травникова к жизни, к радости жизни, что когда спустя годы он попытался сблизиться с дворовой, то «изобразил происшедшее в стихах, исполненных неистового омерзения и такого же натурализма (невозможно из них привести хотя бы небольшой отрывок)».