Трудно (а многим казалось — беспутно) жилось этому вечно бесприютному страннику с русскою душой. Аполлон Григорьев любил эти лермонтовские строки и вообще любил Лермонтова, справедливо оспаривая мнения славянофилов, будто корневому русскому народу по природе его чужд дух бунтарства. За бунтарство ценил он и Герцена, хотя в настоящий момент, трагический момент, Россия нуждается, убеждал он, не в Степанах Разиных, а в Мининых...
И сам был великим бунтарем, а уж у него ли не русская душа? Страстная, тоскующая по идеалу, широкая, вечно стремящаяся за очерченные пределы, словно там-то, за пределом, и вся разгадка душе: только нет для нее и предела, и вся вселенная представляется ей порою чем-то тесным и ограниченным, где и не развернуться ей во всю свою ширь. Но наступит вдруг такая минута — стол с кипящим самоваром в маленькой комнате, да несколько добрых друзей вокруг, да долгая песня под перебор гитары — и почувствует себя дома, словно весь вселенский круг сосредоточился и вместил свою беспредельность в дружескую встречу, и ничего больше не надо. И хорошо вдруг душе.
Достоевский знал Григорьева и как поэта. Слышал, и поет он прекрасно. Когда-то превосходно играл на рояле. Руки у него тяжелые и одновременно тонкие, почти женственные, — казалось, даже и в этом он одно сплошное противоречие. Но, увлекшись цыганами, променял рояль на гитару и, садясь за нескончаемый самовар, пел «цыганские» романсы и песни, даря своим слушателям подлинно дивные минуты.
«Певал он по целым вечерам, время от времени освежаясь новым стаканом чаю... любимою его песней была венгерка, перемежавшаяся припевом:
Чибиряк, чибиряк, чибиряшечка,
С голубыми ты глазами, моя душечка! —
...сквозь комически-плясовую форму прорывался тоскливый разгул погибшего счастья. Особенно оттенял он куплет:
Под горой-то ольха,
На горе-то вишня,
Любил барин цыганочку, —
Она замуж вышла...» —
вспоминал Афанасий Афанасьевич Фет.
Давняя любовь не забывалась, томила безысходностью.
Узнав о его бедственном состоянии, Милюков, ставший только что редактором «Светоча», тут же поехал разыскивать Григорьева, чтобы пригласить его сотрудничать:
«Он жил в небольшой квартире, недалеко от Знаменской церкви. Я застал у него несколько человек и в том числе... Фета. Гости пили чай, а хозяин в красной шелковой рубашке русского покроя, с гитарой в руках пел русские песни. Голос у Аполлона Александровича был гибкий и красивый, и ему придавали особую красоту... задушевность в чувстве и тонкое понимание характера нашей народной поэзии. На гитаре он играл мастерски».
На предложение он согласился, но и тут сотрудничество продолжалось недолго.
— Человек я действительно ненужный в настоящее время, мне нет места для деятельности, потому что дух времени слишком враждебен к людям такого рода, как я, — делился он с Николаем Николаевичем Страховым, влюбленным в него, — они только что познакомились в редакции «Светоча».
Упорное нежелание пожертвовать хотя бы «сотой долей того, что он купил жизнью мысли», отчаянные попытки «сохранить в целости те убеждения, литературные и общественные», которыми он принадлежал «гораздо более к пушкинской, чем к современной эпохе», — все это вело его от журнала к журналу, он нищенствовал, но, «храня как святыню свои убеждения», не желал оградить себя от голодной смерти хотя бы какими-то уступками чуждым ему мнениям и понятиям.
И тогда он предпринимает последнюю попытку — просит разрешить ему возобновить «Москвитянин». Десятки никому не известных людей получали подобные разрешения — на то и либеральные веяния! — Аполлону Григорьеву отказали. Написал умоляющее, отчаянное письмо Владимиру Федоровичу Одоевскому, просил помочь ему определиться хоть на какую-нибудь службу, иначе остается одно — запить мертвую. Владимир Федорович встретился с ним и 18 февраля 60-го года записал в дневник: «Я Григорьеву говорил откровенно, что удивляюсь, как он, человек даровитый, дошел до такой нищеты, намекнув о заблуждениях молодости...» Каких? Их было у него всегда немало: увлечение социализмом? Но сколько прежних поклонников Фурье нынче занимают весьма солидные государственные посты; славянофильство? Понятно, космополитическая российская высшая бюрократия никогда не могла разделять славянофильских убеждений, ибо они слишком ненадежно увязывались с ее доктриной официального патриотизма, но какой же он теперь славянофил? Да и другим-то не так уж поминают их грехи — вон и Иван Аксаков возглавил газету «День». Масонство? Но им он увлекся ненадолго по молодости, да и то из чисто русского любопытства ко всему таинственному и полузапретному. Но и с «братьями-каменщиками» давно покончено, хотя он мог бы назвать немало имен тех, кто и сейчас, управляя страной, руководствуется велениями этого международного «братства строителей храма Соломона». А может, именно потому, что покончено?..
Как бы то ни было, это конец. Идти больше не к кому и некуда...
Тогда-то они и встретились.
Владимир Федорович Одоевский, узнав о предполагавшемся с нового, 61-го года журнале Достоевских, отписал Михаилу Михайловичу с просьбой помочь Григорьеву. Тот, зная отношение брата к Аполлону Александровичу, переговорил с ним, и Федор Михайлович с радостью принял известие о возможности работать вместе с таким человеком.
И вот — оба любители нескончаемого чаю — уже присматриваются, приноравливаются друг к другу. Среднего роста, плотный, тяжеловатый, Аполлон Григорьев, с неизменной палкой в руке, походил на опального боярина старых времен или уж, на худой конец, на умного, но разорившегося купца. Светло-русый, с сединой — хоть и на год моложе Достоевского, — внимательно вглядывался в него своими проникающими глубоко, будто читающими книгу души, прекрасными острыми глазами. Хорош, весь хорош; нос орлиный, а борода! Пожалуй, стоит и себе бороду отпустить, а то лицо какое-то круглое, даже глупое сделалось после Сибири-то, а в усах, говорят, как был унтер-офицер, так и остался. Негоже писателю...
Да, у них много общего и в натурах, и в судьбах, и в отношении к действительности, литературе, в понимании народности и современных задач. Наконец, у них есть Пушкин: для обоих — пророчество и указание. Достоевский, правда, с сомнением относился к культу Островского — прекрасный писатель, но тянет ли в «пророки»? Да и запивает, говорят, нередко?
— Бывает, — ухмылялся Григорьев. — Но слышали бы вы, какие пророческие речи лились, бывало, даже из хмельных уст Островского.