Философия скептицизма, выраженная здесь, далеко не исчерпывается стремлением автора добиться определенного стилевого эффекта. Сталкивание противоположностей – это отрицание окружающего мира. «Чего ради?» – выразил впоследствии это мироощущение еще один поэт.
Кто любит солнце? Только крот.
Лишь праведник глядит лукаво,
Красоткам нравится урод,
И лишь влюбленный мыслит здраво [115] .
Однако у метафизики Вийона короткое дыхание. Будучи бунтом против нищеты и против виселицы, против предательства и глупости, его личный бунт ни в коей мере не походил на революционность. Поэт возражал не против существующего порядка, а против того, что ему в этом порядке не нашлось места. В своих несчастьях он обвинял планету Сатурн, и никого иного: виновата злосчастная звезда, а не ошибка Провидения.
– Мне больно… -
Эта боль – судьба моя:
Гнетет Сатурна тяжкая рука
Меня всю жизнь![116]
Его мораль внешне выглядела более смелой, чем его философия. Ведь он не лишал себя удовольствия шокировать благонамеренную публику. Прославлял мошенников, умилялся, глядя на проституток, высмеивал набожную мадемуазель де Брюйер и просил всех пьяниц рая втащить к себе наверх «душу покойного славного мэтра Жана Котара».
Однако все это лишь видимость. Аморализм у этого проповедника, каковым был в глубине души Вийон, простирался весьма недалеко. В стихах, написанных на жаргоне, границы его терпимости проступают довольно явственно, и у закоренелого шалопая мы неожиданно вдруг обнаруживаем тот же строй мыслей, что и у мальчика из церковного хора. Он не осуждал ни воровство, ни мошенничество. Не осуждал ни шулерские игральные кости, ни крюки для вскрытия сундуков. Он просто говорил злоумышленникам, своим братьям по несчастью: расплата предстоит тяжелая и, скорее всего, цена окажется намного большей, чем полученная прибыль. Эта мораль риска была не чем иным, как стремлением сохранить равновесие между разумным и чрезмерным.
Вот Тюска, лейтенант по уголовным делам. Вот «женильщик», то есть тот, кто устраивает свадьбу человека с пеньковой веревкой. Мораль Франсуа Вийона – это страх перед жандармом и ужас ожидания встречи с палачом.
Плутающие в плутнях плуты,
Клянусь: не век вам плутовать.
Пора отсюда когти рвать,
Не то, ручаюсь головою,
Свиданья вам не избежать
С женильщиком и со вдовою [117] .
Более сурово Вийон в конечном счете судил смертные грехи добропорядочного общества. Например, зависть, нередко являющуюся грехом бедняка, он безоговорочно причислил – осуждая «завистливые языки» – к разряду преступлений против духа, где фигурируют и клевета, и жестокосердие, и умышленное злодейство. Так что, позаимствовав из «Романа о Розе» впечатляющий образ «несносных языков», наказанных за злословие, Вийон дал волю словесному потоку, чтобы рассказать про то, как варят «завистливые языки» во всех сущих ядах мира. Если отвлечься от лексики, то можно сказать, что наугад взятый ортодоксальный проповедник произнес бы с амвона абсолютно то же самое.
УРОКИ ЖИЗНИ
Неприятие им куртуазного лиризма означало, что школяр Вийон не может и не хочет быть никаким иным поэтом, кроме как поэтом парижским. Мало того, он был человеком левобережья, человеком Университета, где охотно прославляли Женщину, но отнюдь не Даму сердца. В вышедшей из Столетней войны Франции на лиризм смотрели как на явление придворной жизни. Он имел хождение в окружении принцев, в том окружении, где Вийону не нашлось места и где он, вероятно, ощущал бы себя чужаком. Куртуазный лиризм середины XV века в сознании клирика с улицы Сен-Жак ассоциировался, конечно, с провинциализмом, причем несмотря на то, что в провинции незадолго до этого появилось несколько крупных очагов культуры. В подобное восприятие вещей не подмешивалось никакого презрения. Оно являлось простой констатацией существования иного мира и его отдаленности.
Вийон жил в жестоком мире, где люди напивались допьяна и где умирали от голода, где не было никаких гарантий относительно завтрашнего дня и где места – тем, кто попытался их заполучить, – обходились весьма недешево. А мир лиризма – это такой мир, где дни текли незаметно. Теплое время года отводилось в том мире развлечениям. А зимой его обитатели всегда имели хорошие дрова для камина. Сказать, что один из этих миров был настоящим, а другой фальшивым, значило бы погрешить против истины. Пасторали короля Рене существовали в одном обществе, а скреплявшаяся за столами таверн дружба – в другом. Вийон, кстати, не пытался кого-либо осуждать. Обычно он держался в стороне, за исключением тех случаев, когда можно было как-то заработать себе на жизнь и когда это предписывалось правилами игры: так, «Балладу поэтического состязания в Блуа» он написал в том стиле, который господствовал при дворе герцога Карла Орлеанского, и в том стиле, который предопределила выбранная герцогом тема:
От жажды умираю над ручьем [118] .
Когда Вийон чувствовал себя влюбленным, он не стремился принять позу, подсказывавшуюся канонами куртуазной поэзии. Не превращался в «вассала» своей Дамы. Томиться под апрельским солнцем, ждать, когда, проходя мимо, она осчастливит его улыбкой, – для всего этого у него не было ни времени, ни возможностей. Не падал он и сраженный нарочитым безразличием либо вымышленной изменой жестокой красавицы. Получая удары, он их возвращал: изменившую красавицу менял на другую. Любовь он воспринимал как праздник одного вечера, а не как грезу целой весны. Ну а дружба выглядела как нечто взаимно рискованное. Друга, отказавшегося одолжить тебе десять су, можно было считать предателем.
Если Вийон и прибегал к лиризму, то лишь пародируя. Действительно ли он хотел отомстить красавице, оставленной им в Париже после того, как сам был оставлен ею? Он имитировал любовную риторику в духе Алена Шартье, чтобы сформулировать в соответствующем тоне соответствующие пункты завещания. «Сердце мое в оправе оставляю», – это ли не насмешка?
Куртуазной лирике физический пыл был неведом. А Вийон знал его и гордился этим. Провести ночь, занимаясь любовью «голыми» и лаская женские «соски», – такова нарисованная им картина блаженства. Вийон сделался певцом-реалистом той любви, которую пытались игнорировать предшественники-трубадуры и которую сознательно игнорировал Ален Шартье; например, он мог восхвалять увядшие прелести толстой Марго и напрямик заявлять, что любовник с пустым животом оставляет желать лучшего.
Еще до Рабле, сделавшего потом реализм достоянием интеллектуальной словесности, Вийон явился наиболее ярким представителем того веристского течения народной литературы, где не стыдились употреблять любые слова и где ситуации и вещи выглядели и пахли так же, как в жизни. Целый век несчастий, вызванных войной и эпидемиями чумы, приучил людей смотреть прямо в глаза жизни и смерти, приучил жить бок о бок с мерзостями, от которых нельзя было отгораживаться. И у любви в том мире тоже было жалкое обличье, а порой даже страшное или гадкое. Анонимное стихотворение XIV века предвосхитило образы жутких вийоновских пар: когда в доме нет ни крошки, а ложе твердое как камень, то даже любовь превращалась в борьбу.