Смелое, вполне усвоенное Лермонтовым, родство с небом дает ключ к пониманию и его жизни, и его произведений».
С незначительными оговорками, по наблюдению Андреевского, неизбежность высшего мира проходит «полным аккордом» через всю лирику Лермонтова.
«Он сам весь пропитан кровною связью с надзвездным пространством. Здешняя жизнь – ниже его. Он всегда презирает ее, тяготится ею. Его душевные силы, его страсти – громадны, не по плечу толпе; все ему кажется жалким, на все он взирает глубокими очами вечности, которой он принадлежит: он с ней расстался на время, но непрестанно и безутешно по ней тоскует».
Его душа поистине слышала
звуки небес , а на земле томилась: в состоянии духовного воспарения он прямо написал:
И в небесах я вижу Бога.
Могла ли такая душа состоять только из иронии, когда он обращался к Богу? Не стоит ли в «Благодарности» за вызовом прямая просьба к Всевышнему, чтобы Он вернул эту душу туда, где ее настоящая родина? В таком случае где же здесь «кощунство»?..
Советский литературовед И.Андронников, в безапелляционном тоне, будто бы это само собой разумеется, «откомментировал» безмерно сложную – в контексте всей лермонтовской лирики – «Благодарность»:
«В основу стихотворения положена мысль, что бог является источником мирового зла».
Это полная чушь, раболепная дань безбожному государству!..
Андронников опирается при этом на столь же сервильного «веда» Б.Бухштаба, который писал, что «основной тон стихотворения – ирония над прославлением «благости господней»; все стихотворение как бы пародирует благодарственную молитву за премудрое и благое устроение мира».
Надо сильно не любить Лермонтова и еще сильнее уважать Ем. Ярославского, с его журналом «Безбожник», чтобы так грубо, плоско и беспардонно толковать поэта, совершенно серьезно и ясновидчески писавшего незадолго до своей смерти:
Но я без страха жду довременный конец:
Давно пора мне мир увидеть новый .
Сергей Андреевский пишет:
« Это был человек гордый и в то же время огорченный своим божественным происхождением , с глубоким сознанием которого ему приходилось странствовать по земле, где все казалось ему так доступным для его ума и так гадким для его сердца».
Исследователь тонко опроверг все возможное политиканство по этому поводу:
«Еще недавно было высказано, что в поэзии Лермонтова слышатся слезы тяжкой обиды и это будто бы объясняется тем, что не было еще времен, в которые все заветное, чем наиболее дорожили русские люди, с такою бесцеремонностью приносилось бы в жертву идее холодного, бездушного формализма, как это было в эпоху Лермонтова, и что Лермонтов славен именно тем, что он поистине гениально выразил всю ту скорбь, какою были преисполнены его современники!.. Можно ли более фальшиво объяснить источник скорби Лермонтова?!. Точно и в самом деле после николаевской эпохи, в период реформ, Лермонтов чувствовал бы себя как рыба в воде! Точно после освобождения крестьян, и в особенности в шестидесятые годы, открылась действительная возможность «вечно любить» одну и ту же женщину? Или совсем искоренилась «лесть врагов и клевета друзей»? Или «сладкий недуг страстей» превратился в бесконечное блаженство, не «исчезающее при слове рассудка»?.. Или «радость и горе» людей, отходя в прошлое, перестали для них становиться «ничтожными»?.. И почему этими вечными противоречиями жизни могли страдать только современники Лермонтова, в эпоху формализма? Современный Лермонтову формализм не вызвал у него ни одного звука протеста. Обида, которою страдал поэт, была причинена ему «свыше», – Тем, Кому он адресовал свою ядовитую благодарность, о Ком писал:
Ищу кругом души родной,
Поведать, что мне бог готовил ,
Зачем так горько прекословил
Надеждам юности моей!
Придет ли вестник избавленья
Открыть мне жизни назначенье,
Цель упований и страстей?
Ни в какую эпоху не получил бы он ответов на эти вопросы. Консервативный строй жизни в лермонтовское время несомненно влиял и на его поэзию, но как раз с обратной стороны. Быть может, именно благодаря патриархальным нравам, строгому религиозному воспитанию, киоту с лампадой в спальне своей бабушки, Лермонтов с младенчества начал улетать своим умственным взором все выше и выше над уровнем повседневной жизни и затем усвоил себе тот величавый, почти божественный взгляд на житейские дрязги, ту широту и блеск фантазии, которые составляют всю прелесть его лиры…»
Подводя итоги своей попытки «одним штрихом» очертить поэтическую индивидуальность Лермонтова, С.Андреевский замечает:
«Эта индивидуальность всегда будет казаться нам загадочной, пока мы не заглянем в «святую святых» поэта, в ту потаенную глубину, где горел его священный огонь. Здесь мы пытались указать лишь на внутреннее озарение тех богатых реализмом творений, которые завещал нам Лермонтов. Подкладка его живых песен и ярких образов была нематериальная . Во всем, что он писал, чувствуется взор человека, высоко парящего «над грешною землей», человека, «не созданного для мира»…»
2
Суть движения лермонтовского духа, которое почуял, но не смог до конца осмыслить Белинский, далеко не сразу далась русскому уму.
В осмыслении этого движения без Пушкина, разумеется, не обошлось…
Белинский, и при жизни Лермонтова, и по его смерти, пытался определить, что же роднит этих поэтов и что их отличает, куда ведет пушкинский путь и куда лермонтовский. Он считал Пушкина «художником по преимуществу», которого назначение было – осуществить на Руси идею поэзии как искусства.
«Пушкин первый сделал русский язык поэтическим, а поэзию русскою…
Как творец русской поэзии, Пушкин на вечные времена остается учителем (maestro) всех будущих поэтов…»
Все это и верно (если говорить о поэзии как жанре искусства), и не верно (если иметь в виду поэзию как таковую, которую, конечно же, создал народ – в своем слове, в песнях, в былинах и легендах, в пословицах и поговорках).
Критик справедливо опроверг мнения тех, кто считал Лермонтова лишь счастливым подражателем Пушкина, указав разницу между ними: Пушкин – поэт «внутреннего чувства души», Лермонтов – поэт «беспощадной мысли истины», у одного «грация и задушевность», у другого «жгучая и острая сила». Однако все это скорее относится к особенностям стиля, нежели к существу поэзии.
Склонность Белинского к «социологичности» взгляда на литературу только дробила истину: Пушкин, согласно критику, «провозвестник человечности», «пророк высоких идей общественных», стихи его «полны светлых надежд предчувствия торжества» и пр., тогда как у Лермонтова, хотя в стихах и «виден избыток несокрушимой силы», однако «уже нет надежды, они поражают душу читателя безотрадностию, безверием в жизнь». Вывод: Лермонтов – поэт «совсем другой эпохи», а его поэзия – «совсем новое звено в цепи развития нашего общества».