– Христос Воскресе!
– Воистину, – отвечаю. Радостно мне стало. Смотрю на него и вижу: он тоже на свою горку лезет.
– Шлепнули его, Тельнова, при вас еще? Помните?
– Я аккурат в тот год на волю вышел, но это дело знаю. Выходит, он там еще до своей вершинки дошел, а мне далее идти приходится.
– И идете?
– Сказать точно не могу. Иной раз думаю – иду, а другой раз под низ качусь, по-разному выходит.
– И сюда из России на горку шли?
– Опять же вам на то не отвечу. Так это получилось. Генерал Книга, наш же действительный буденовец, зачал при открытии войны старых конников собирать в свою особую дивизию. Конечно, и меня к нему направили. Служу. За Донцом стоим. В это самое время наши Киев сдали. Бегут оттелева наши вояки и в одиночку, и бандочками собираются. Нам перенимать их приказано. Хорошо. Приказано – берем. Однако, не злобствуем, как особисты, а по-хорошему, балакаем с ими. Все в один голос твердят: неправильная эта война есть. Супротив самих себя, своего народа нас гонят, и зря мы кровушку свою проливаем.
Конечно, и промеж нас разговор пошел. У каждого своя думка. Каждый свое повидал, кто в концлагере сам побывал или родичей имеет, кто в тридцать третьем году голоду хватил… Вот и сговорились мы пятеро подбиться так, чтобы всем разом в разведку идти, начальство, какое будет, ликвидировать и… айда! Взводным у нас тоже старый буденовец был, только не нашего полка. Его очень опасались, по прежнему времени таких шкурами звали. Спуску ни в чем не давал и с политруком дружбу вел. Партиец. Ну, пришлось, как мечтали. Вызвал он раз охотников в ночную облаву. Мы вызвались. Поседали на коней. Годок мой, еще по кадетской войне, веревку себе за пазуху сует:
– Я, – говорит мне, – втихую его арканом по калмыцкому способу спешу, а вы тогда помогните… чтобы без шуму…
Заехали в лес. В балочку небольшую спустились. Тут он взводного и заарканил. Очень ловко вышло, прямо наземь с седла, и сам навалился. Мы с коней и к нему… перекинули аркан на шею, затягивать стали, только тянем недружно… боязно все же… свой. А он хрипит через силу:
– Дайте слово сказать…
Приспустили концы. Пусть скажет. Сел взводный на землю и нас матом:
– Малахольные вы, растак вашу мать, я же все думки ваши знал, потому и вызывать стал… Тут не более чем за километр речка, туда я вас и вел. Думаю, перейдем вброд, там и разъясню, и через фронт вас поведу, куда и сам направление имею… А вы вот что надумали, мать вашу…
Посумневались мы, но все же порешили меж собой его не кончать, а, связавши, с собою везти. Далее видно будет…
Перешли речку. Он нам указывает левей брать: направо застава особистская, с пулеметом. Выслали дозор – вышло правильно. Тогда мы смелее с ним пошли. Так и оказалось, что правильное его слово: провел нас, как по своему огороду.
Вот они, дела-то какие бывают: решаешь человека жизни, а он выходит твой родной есть брат…
– У немцев к фон-Панневицу в корпус попали?
– Нет, извиняюсь, я за Россию шел… Тоже горка она, Россия. Это понимать надо. Под немецкую команду я не становился. Да и они к тому казаков не неволили. Спервоначала я в полевой охранный отряд вступил. Под начал есаула Сотникова. Знали, может, или слыхали?
– Нет, не приходилось.
– Партизан мы ликвидировали. Правильное дело, потому в эту войну партизаны фальшивые были. Крестьянству и прочим жителям от них, кроме вреда и гибели, ничего не получалось. Тут и взводного нашего убили… А когда немцы с Днепра отходили, влились мы в третий полк казачьих формирований полковника Доманова и с ним в Италию пришли. Краснов генерал очень известный был, от него никакая измена быть не могла, нас под свою команду принял. Так оно и вышло…
– Дальше все знаю. Из Лиенца как выскочили?
– Не был там. 23 апреля меня с подводой в Венецию из Толмеццо командировали, покупали там что-то. Там и остались мы с сотником Хмызом при капитуляции. Видно, другая Голгофа-горка мне назначена… А Краснов генерал и прочие в Лиенце на ихнюю горку вступили. Каждому – свой путь… И вам – тоже. Вот и батюшка идет. Значит – пока! Побегу, принесу свою паску…
Я тоже пошел за своим куличом. Мы возвратились в церковь снова вместе. Он положил на лавку рядом с выпеченным моей женой настоящим российским, даже с барашком наверху, куличом завернутый в бумажку кусок пайкового хлеба и выданное нам ИРО некрашеное яичко.
– Паска у меня слабоватая, по моему холостому положению. Семья ведь там осталась… Ну, да простит Господь, я так полагаю…
Прозвучал первый удар нашего маленького железного, неизвестно откуда и кем добытого, нерусского колокола.
Ответили ли ему била земляной церкви Преображения, воздвигнутой Святителями Соловецкими? Отозвались ли дивным звоном своим Китежские колокола сокровенных озерных глубин?
Ответили. Мой случайный собеседник в ту ночь, простой, совсем обыкновенный человек, шаг за шагом взбиравшийся на свою горку Голгофу, их слышал…
Прошло двадцать три года, как колючая проволока Кемского пересыльного пункта осталась позади меня.
Проверивший мои документы чекист пожал мне руку. Ему оставалось еще два года до срока.
– Прощай, не поминай лихом!
Не поминать лихом Соловецкую каторгу тогда я не мог. Она был а для меня только страшной, зияющей ямой, полной крови, растерзанных тел, раздавленных сердец, разбрызганных мозгов… Стоны, вопли, бред, рыдания еще звучали в моих ушах. Над навсегда покинутым Святым островом смерть, только смерть простирала свои черные крылья…
Написать эту повесть я задумал еще на Соловках, на могилах безвестных страдальцев за древнее русское благочестие, на могиле новых мучеников, положивших жизнь свою за Русь…
Какую? Ушедшую или грядущую?
Ушедшую, величавую, безмерную, дивную в несказанной красоте своей…
Так думалось мне тогда, в проникновенной тишине Соловецкой дебри. Так думалось мне и после в раскаленных азиатских песках, в грохоте и сутолоке новостроек, в смраде пота, гниющей человечины и снова крови…
Я знал, что, может быть, есть один лишь жребий из тысячи, миллиона, дающий возможность рассказать эту повесть, писал ночами, наглухо заперев двери, а под утро рвал написанное или зарывал в сырую русскую землю, в сухой азиатский песок.
Я писал о слезах и крови, страданиях и смерти. Только о них. Образы моих братьев, падающих под пулей угасившего Дух свой безумца, или – еще страшнее – другие безумцы, рвущие плотничьими клещами золотые зубы изо рта неостывшего еще трупа своей жертвы, и, наконец, самое страшное – плотник, спокойно принимающий возвращенные ему клещи и без страха и содрогания вытирающий с них кровь своим фартуком… Эти бесконечно мучительные отблески пережитого теснили, давили, душили меня, заслоняя все остальное.