— Не знал, что я такой хороший оратор. Скажите откровенно, отчеты эти трудно делать?
— Очень.
— Почему? В чем мои недостатки, может быть, я способен от них отделаться?
Я сказал Дзержинскому, что есть люди, которые говорят приблизительно так, как пишут. Таков Пятаков. У него все стоит на своем месте — подлежащее, сказуемое, прилагательное, весь синтаксис в порядке. Фиксация его речей легка. Иначе у Ленина. Он настойчиво просил никогда не полагаться на стенографическую запись. Она никогда не отражала содержания его речей. Ленин думал, что происходит это оттого, что он говорит слишком быстро и стенография не успевает записать многие нужные слова. Ленин просил давать отчеты, резюме его речи и не следовать за стенографией.
— С передачей ваших речей, Феликс Эдмундович, обстоит сложнее. Говоря, вы, вероятно, мысленно произносите все конструирующие и выражающие фразу слова, однако многие слова в этих фразах остаются невысказанными, несказанными. На языке их нет. Так у многих бывает, а у вас больше, чем у других...
— Кто у вас в редакции занимается обработкой моих речей?— спросил Дзержинский.
— Я.
— Почему же вы? Разве для этого у вас нет помощников?
— Сотрудников газеты у нас достаточно, только они вас боятся и всячески уклоняются от обработки отчетов о ваших речах. Боятся, что это сделают плохо, получат нагоняй, упреки, что исковеркали, исказили, не поняли смысл того, что говорил председатель ВСНХ и ГПУ.
Лицо Дзержинского потемнело. Мои слова явно были ему неприятны.
— Бояться меня нечего. Так всем и скажите. Я не зверь, не кусаюсь. И ГПУ здесь абсолютно ни при чем. Ему здесь делать нечего. Если отчет о моей речи будет плох, я в том виноват. Значит, наиболее важные речи мне нужно не произносить, а предварительно написать и потом их читать.
Потом, помолчав, и сурово, даже сердито смотря на меня, Дзержинский прибавил:
— Хорошей работы, подгоняемой одним страхом, не может быть. Нужно желание хорошей работы, нужны всякие другие стимулы к ней, прежде всего сознание, что она приносит большую пользу обществу, населению, рабочим, крестьянам.
...После этого разговора Дзержинский два раза посылал мне для исправления большие, переписанные на машинке, рукописи. В одной шла речь об изношенности технического капитала металлургии, в другой — о производственных совещаниях в той же индустрии и рабочем изобретательстве. Обе статьи ни в «Торгово-промышленной газете», ни в другом издании не появлялись. Предполагаю, что они составлялись для какого-то внутрипартийного потребления.
* * *...Было бы большим упущением, если бы я не рассказал более подробно, чем сделал до сих пор, об отношении Дзержинского к беспартийному составу активных работников ВСНХ, промышленности, к техническому персоналу. Оно, несомненно, было очень благожелательным, отнюдь не менее, чем у Рыкова. В 1924—1925 гг. преследования и аресты совершались по всей стране, однако в ВСНХ и в промышленности их почти не было. Недаром после его смерти многие инженеры говорили, что при Дзержинском могли спать спокойно. В благожелательности к техническому персоналу у него явно преобладали утилитарно-практические соображения. Дзержинского, кажется, не очень страшило, что в голове человека бродят антисоветские идеи; по его мнению, гораздо важнее, как он работает, полезен ли он для «ведомства ВСНХ», для промышленности. О Е. С. Каратыгине многие ему шептали: «Это действительный статский советник, реакционер, вспомните, какие речи он держал во время своей командировки за границей?» Дзержинский все это превосходно знал, за антисоветские речи Каратыгина за границей он и убрал его из редакции «Торгово-промышленной газеты». Но дальше этого репрессии не пошли, и, так как тот был знающим и полезным человеком, Дзержинский дал ему возможность работать над рядом важных вопросов. Каратыгин, например, был председателем секции, изучавшей в ВСНХ вопрос о пятилетней перспективе развития сельского хозяйства и его связи с промышленностью. «В тюрьму посадить человека не трудно, во много раз лучше, если человек, заслуживающий тюрьмы, будет все-таки не в ней, а на свободе делать полезную для общества работу». Руководствуясь именно этим правилом, Дзержинский, видимо, очень хотел, чтобы прославленный своими подвигами эсер, террорист Савинков, заманенный ГПУ в 1924 году из Польши на советскую территорию, не сидел в тюрьме, а на свободе нес полезную работу. С явным расчетом на сенсацию, Дзержинский с улыбкой, в апреле 1925 г., говорил кое-кому в ВСНХ, в том числе Межлауку и Савельеву: «Догадайтесь, что это за человек, которого в сущности нужно было бы расстрелять еще в прошлом году и которого вы можете скоро увидеть у нас в ВСНХ? Догадайтесь! Не знаете? Так я вам скажу. Это — Савинков. Хочу посадить его в главную бухгалтерию ВСНХ в роли самого маленького счетовода. Он мне говорил, что хочет работать, что примется за любую работу, только бы не быть в тюрьме и быть полезным. Дам ему эту работу, посмотрим, что из этого выйдет?»
Намерение Дзержинского не осуществилось. Политбюро категорически высказалось против освобождения Савинкова. А тот, узнав, что ему по-прежнему предстоит сидеть в тюрьме (хотя он сидел в особой камере с очень большим комфортом), 7 мая 1925 года покончил с собою, бросившись с пятого этажа. За несколько дней до этого Савинков, снова прося Дзержинского освободить его из тюрьмы, послал ему письмо. (Это произошло именно 7 мая, утром. Феликс Эдмундович успел передать заключенному, что его просьба остается без удовлетворения. Далее текст обращения Савинкова к Дзержинскому приводится с исправлением незначительных неточностей, допущенных Валентиновым. — С. К.)... Вот это письмо:
«Гражданин Дзержинский, я знаю, что Вы очень занятый человек. Но я все-таки Вас прошу уделить мне несколько минут внимания. Когда меня арестовали, я был уверен, что может быть только два исхода. Первый, почти несомненный, — меня поставят к стене, второй — мне поверят и, поверив, дадут работу. Третий исход, т. е. тюремное заключение, казался мне исключением: преступления, которые я совершил, не могут караться тюрьмой, “исправлять” же меня не нужно, — меня исправила жизнь. Так и был поставлен вопрос в беседах с гр. Менжинским, Артузовым и Пиляром: либо расстреливайте, либо дайте возможность работать. Я был против вас, теперь я с вами; быть “серединка на половинку”, ни “за” ни “против”, т. е. сидеть в тюрьме или сделаться обывателем, я не могу. Мне сказали, что мне верят, что я вскоре буду помилован и что мне дадут возможность работать. Я ждал помилования в ноябре, потом в январе, потом в феврале, потом в апреле. Теперь я узнал, что надо ждать до Партийного Съезда: т. е. до декабря — января... Позвольте быть совершенно откровенным. Я мало верю в эти слова. Разве, например, Съезд Советов недостаточно авторитетен, чтобы решить мою участь? Зачем же отсрочка до Партийного Съезда? Вероятно, отсрочка эта только предлог...