откликался.
Не было видно и нашего кота, любившего погреться на солнышке у самого порога; с ним у меня также была теснейшая дружба, но встречаться мы с ним предпочитали на печи́, особенно в холодной время года, когда она отапливалась получше и мы, улёгшись там, оба блаженствовали, – я – изобильно его поглаживая, а он – одаривая меня своим мягким теплом и не переставая мурлыкать, пока эта идиллия не уводила нас в сон, во всё время которого мы так и продолжали оставаться вместе, до моего пробуждения.
Было бы кстати пообщаться с ним теперь, но он где-то шастал по своим делам, так что мне пришлось коротать свою, утомлявшую меня при́вязь одному.
Сидя на полу в сеня́х, я на какое-то время забылся, и это могло занять по меньшей мере около двух часов; никто так и не приходил, и единственное, чем я мог утешиться, так это размышлением над самим собой, тем, что, как я знал, более всего мне удавалось именно в то время, когда я выходил из состояния забытья и, ничего о нём, этом состоянии, не помня, возвращался к осознанию своей чувственности.
Да, говорил я себе, ущемляя мою свободу, со мною обходятся плохо, несправедливо. Но, с другой стороны, так же следовало бы мне укорачивать её, будь я не привязан. За чем-нибудь спускаться с крыльца – была ли в том большая необходимость, если на дворе, действительно могли появиться опасные для меня свин или бычок с уже выступавшими у него на лбу рожками, а мой любезный пёсик вряд ли бы смог защитить меня, если бы те вознамерились надвинуться на меня? Там же бегают куры и при них задорный и подозрительный в амбициях, орущий о своей власти великан-петушина.
Не вздумает ли он, видя себя охранителем курочек, клюнуть меня, что, я знаю, – очень больно…
В сторону матери также находились нужные и вроде как безупречные соображения. Ну, немного обидно за своё такое вот заключение. Но у неё, рядовой колхозной работницы, верно, всё складывалось таким образом, что по-другому она поступить со мной просто не могла. Я не должен её подвести, дав ей обещание. Не должен и обижаться. Много раз она позволяла мне выбираться из избы во двор или даже на улицу под присмотром, своим или кого-то, кого просила об этом.
Разве для меня будет что-нибудь потеряно ввиду при́вязи, раз она необходима?
Совсем будто бы неопасно заглянуть в заброшенный сад или на грядки, подступавшие прямо к дому, где уже в два человеческих роста, на конском перегное, вынесло вверх стебли кукурузы с мощными початками на них и полно другой растительности; но ведь все в семье знают, что одному мне прогуливаться пока противопоказано, где бы то ни было, – вдруг случится со мной обморок, потеря памяти, я упаду, что тогда со мной может быть? Где искать меня? И не обернётся ли моё отсутствие ещё большим недомоганием? Нет, мать я упрекать ни в чём не имел права…
В таком твёрдом убеждении я и находился, не предпринимая попыток освободиться, терпеливо дожидаясь, когда меня выручат.
То есть это было не что иное, как осознанное восприятие ограничения своей свободы при достаточно логичном обосновании такой меры, и я, не впадая в пафос, склонен теперь ценить в себе то, что я вплотную подходил к пониманию сути своего права на личную мою свободу уже в то время, будучи ещё ребёнком.
В нашей семье не было принято сюсюкать над малолетками или каким-то образом обсуждать что-то с ними связанное, а тем более выражать жалость, по крайней мере, вслух. Жизнь была тяжела. Всем находились дела, и они никогда не кончались. Приведённым примером я хотел показать те условия, в виду которых было допустимо и привычно предоставлять меня самому себе. То есть – одиночество не было для меня чем-то исключительным и возбуждавшим страдание.
В болезненном состоянии я находился бо́льшую часть своего времени, располагаясь на печи́ или на жёстком топчане возле неё, в обоих случаях имея под собой для укрытия только некие до предела изношенные вещи постельного назначения, часто в изнеможении или в жару, засыпая или теряя сознание и лишь изредка возвращаясь в состояние бодрствования. Тем самым отлучки из избы вообще оказывались для меня редкостью. поскольку из опасений, что я мог затеряться и не найтись, меня выводили погулять почти всегда держа за руку, и считалось за лучшее, чтобы такое удержание не прерывалось.
Обратить на это внимание я хотел бы по той причине, что удерживать детей за руку, даже совсем маленьких в нашем селе также не было принято. На улице или где-то, куда взрослые могли придти с ребятнёй или с одним отпрыском, этакой позы увидеть оказывалось невозможным.
То было следствием прежде всего отсутствия видимой угрозы для детворы, когда по улице могла протарахтеть запряженная лошадью или волами редкая телега, а других средств передвижения, как, скажем, велосипеда или мотоцикла, так их пока ни у кого и не было.
Также редкостью была автомашина, появлявшаяся только в сезон уборки урожая – как нанятая колхозом. Она приезжала к амбарам или складу хозяйства и нагружалась в полторы тонны, сколько могла увезти, за что получила название полуторки, и это был единственный вид автомобиля, который мои сверстники односельчане да и все жители местной общи́ны могли воспринимать как примету грядущих у себя перемен.
Нельзя было считать опасным и домашний скот, пасти который доверялось большей частью мальчишкам, начиная с шести-семилетнего возраста, так что им в особенности, а также и девчонкам, уже с самых ранних лет привлекавшимся к разным хозяйственным делам в семьях, как бы полагалось такое с ними обхождение, когда держание за руку старшими воспринималось ими со смущением или даже стыдом.
Как я уже говорил, меня этот обычай касаться в той поре не мог, и я хорошо помню, как уже подросшего, но всё ещё продолжавшего недомогать, мама на виду у всех вела меня за руку к школе, чтобы записать в неё для поступления в первый класс, и так, удерживая мою руку, не отпуская её, обсуждала с директором условия записи и условия
обучения. К этому добавлялось то, что при нашем прохождении по селу нас видели хотя и немногие, но сам факт, что мальца ведут за руку, вызывал у видевших не одно любопытство, а в некотором роде и осуждение, на что уже впрямую указывали жесты и возгласы видевших нас деток.
Они, не скрывая осуждения, смеялись и строили рожи, указывая на меня пальцами,