На филфаке было принято, что кафедры вывешивали темы предлагаемых курсовых работ у входа на третий этаж (мы учились в старом университетском здании, Моховая, 11). Стены напротив лестницы, сами двери этажа и стены коридора за дверьми были покрыты листами бумаги с отпечатанными на машинке названиями тем. Меня, зеленого первокурсника, эти списки и страшили, и влекли – я читал в них вызов своему честолюбию.
– Витя, – сказал я, – давай пойдем на кафедру, выберем темы…
– Зачем, душа моя?
– Как зачем? Чтобы попробовать свои силы в науке, добиться результатов, завоевать уважение…
– Это тебе, душа моя, чтобы уважать себя, нужно писать курсовую, а я себя, голуба, и так уважаю.
Ни на какую кафедру мы тогда не пошли, без курсовых же, разумеется, не обошлось. Впрочем, филологом Витя не стал (это особая история), психологом же оказался неплохим. До сих пор я все что-то пишу, стараясь заслужить собственное уважение, но с переменным успехом, ибо ходить “на кафедру” так и не научился и по-прежнему обретаюсь в разного рода учреждениях класса “б”, – хотя вроде бы больше подхожу к “а”.
Против инварианта не попрешь.
Comrades Petrov and Smirnov
Лекции по грамматике нам читала О. С. Ахманова. Практические занятия по языку вели рядовые преподаватели, но в научные дебри они не пускались. Это была прерогатива Ахмановой, вдовы самого Александра Иваныча – А. И. Смирницкого. Анна Константиновна Старкова, которая вела нашу группу, говорила:
– What I teach you is how to speak English. And then Olga Sergeevna will come and give you all kinds of theories. (“Я учу вас, как говорить по-английски. А потом придет Ольга Сергеевна и обучит вас разным теориям”.)
Ахманова говорила на изысканном литературном английском, с большим количеством слов латинского происхождения. Лекции она читала с закрытыми глазами. В ее случае эта наглядная демонстрация свободного владения материалом имела, как я узнал несколько позже, особую подоплеку: считалось, что при опущенных веках не так быстро образуются морщины в уголках глаз. Для нас же это означало возможность безнаказанно заниматься посторонними делами.
Однажды по ходу лекции она сказала что-то остроумное и открыла глаза, чтобы насладиться реакцией. Но оказалось, что ее не слушают: одни спят, другие делают домашние задания. Ее острота упала в совершеннейшую вату.
– Now, comrades, – сказала Ахманова, – when I am trying to be witty, I expect you to laugh. (“Товарищи, знаете ли, когда я пытаюсь острить, я ожидаю, что вы засмеетесь”.)
Таково было первое на моем жизненном пути явление английского юмора.
Как-то раз Ахманова раздавала курсовые работы по языку Шекспира. Юра Щеглов был рад случаю заново перечитать все пьесы в поисках какого-то там предлога или типа сложных слов. Володя Л., напротив, был готов к научным изысканиям лишь в пределах “Отелло”. Оценив ситуацию, Ахманова сказала:
– All right then, comrades. Comrade L. shall concentrate on “Othello”. As for comrade Shcheglov, I feel I am under the necessity to ask him kindly to confine himself to “non-Othello”. (Отлично, товарищи. Пусть товарищ Л. сосредоточится на “Отелло”. Что же касается товарища Щеглова, то я чувствую, что я вынуждена буду просить его ограничить свои усилия «не-Отелло»”.)
Настойчивое comrades здесь не случайно. Я до сих пор помню (и иногда рассказываю своим американским студентам), что одной из первых прочитанных мной в университете английских фраз было: “Comrades Petrov and Smirnov went to the dining room”. (“Товарищи Петров и Смирнов пошли в столовую”.) При этом под dining room, что по-английски означает столовую комнату в частном доме, то есть столовую в смысле профессора Преображенского, по-шариковски имелась в виду столовая общественная.
Так или иначе, мы научились прилично читать, писать и говорить по-английски, чем впечатляли своих сокурсников с русского отделения. (“Ты как – читаешь и сразу переводишь?” – спрашивали они.) Что хромало, так это произношение, вопреки усилиям нашей фонетички. На ее требования упражняться в тонкостях английской артикуляции я отвечал:
– Ирина Федоровна, ну зачем мне это? Ведь мне же никогда не придется притворяться американцем?!
Даже в нашей разношерстной английской группе романо-германского отделения филфака МГУ созыва 1954 года Боря Сухотин выделялся своей непохожестью. С этим умнейшим человеком я провел пять лет бок о бок, но остался практически незнаком. Заглянуть за его непроницаемую маску мне случилось лишь однажды, и то мельком.
Наименее особенными в группе были, естественно, две “девочки”: Катя Демьянюк, долговязая, носатая, безгрудая, незлобная – явная будущая преподавательница, и Галя Андреева, веснушчатая, энергичная, с высоким лбом, претензиями на женственность и задатками заведующей того или иного масштаба. Кем она стала, не знаю. Уже после окончания университета мы с ней пытались “встречаться” и даже предавались катанию по ночной Москве на велосипедах, но все это совершенно не вытанцовывалось и ни к чему не привело.
Был студент по фамилии Мацевич, необычайно высокого роста (много выше моих метра восьмидесяти девяти), тощий, с вечными прыщами на бледном нездоровом лице, всегда при галстуке и в черном костюме, но потертом, лоснящемся. Он держался с каким-то жалким достоинством и излучал постоянную ауру болезни, бедности и несчастья.
Прямой противоположностью ему был Володя Аркадьев, здоровяк, бабник, охальник, сын крупного советского дипломата. Жениться он собирался – и, кажется, женился – на сокурснице Эллочке, дочери другого видного функционера, но попутно развлекался с несколькими другими русистками (в том числе восточной красавицей Заремой; она дарила кокетливыми улыбками и меня, но я тогда ничего в этом не понимал, а жаль). Забавно, что, пойдя в дальнейшем, хотя и недалеко, по дипломатическим стопам своего отца, Володя выбрал в качестве страны пребывания Сомали (языком которой я занимался в ипостаси невыездного филолога-диссидента), прослужил там некоторое время, что-то даже выучил, но в дальнейшем спился и, как мне сообщили, уже умер. В Википедии следа не оставил.
О себе и Щеглове, фигурах тоже не совсем стандартных, я писал достаточно, вспоминал и о выдающемся разве что своей ригидной советскостью Володе Львове.[4] Поэтому перехожу наконец к Боре Сухотину, который, подобно Львову и в отличие от четверых остальных мужчин, был низкого роста. И, в отличие от всех вообще в группе, – молчалив, сосредоточен на себе, даже мрачноват, с ним трудно было встретиться глазами. Глаза же его, маленькие, черные, как у птицы или насекомого, смотрели пристально и в то же время отчужденно. Лицо было не загорелое, но желтовато-смуглое, а голова непропорционально большая, и держал он ее очень прямо, тогда как спину слегка горбил. То есть, как я теперь мысленно его себе представляю, гляделся неулыбчивым мудрым карлой.