у трапа, будто у порога в собственный дом, ощущая в душе доброе чувство хозяина и еще какую-то непривычную теплоту и жалость, когда усаживал ее на скамье в рубке. На койку сесть отказалась и от ужина тоже — макароны остались и по случаю субботы бутылка пива — лишь резко завертела головой, точно слова у нее в губах застряли.
— Ты чего? — спросил он с внезапно передавшимся беспокойством и невольно взял ее за руку. Она с силой отняла ее.
— Не трожь.
— Чудная.
— Какая есть… Ужинала я. В столовке. С мужиками своими…
И снова кольнуло внутри.
— Не обижают тебя?
Настороженно-притихшая, колючая, смотревшая искоса, она была не похожа ну ту, что впервые встретилась у проходной. После стычки возле столовой внушала робость и опаску — с какой стороны подступиться, на что напорешься.
— Все вы одинаковые.
Он не знал, что и подумать, охваченный смутной тревогой. Мужики… Одинаковые. И все смотрел на нее, все еще видел в моросящем луче под фонарем на берегу такую гордую — с опущенной головой. И так вдруг щемяще, до спазма в горле потянуло выплеснуть нежность, ласковое слово, а не мог, точно душу задраило, и он ждал, что она оттает, и тогда он объяснит, как благодарен ей за первое знакомство, за поддержку, вселившую в него уверенность. А вслух вымолвил:
— Я ведь жалеючи…
— Не надо. Жалость унижает человека.
— Чепуха это! Отец мать всегда жалел.
— Не знаю, у меня мамки не было.
— Да, да… Только так не бывает.
— Бывает. Все бывает… Когда нас кулачье пожгло в тридцатом, меня в пеленках с пожару вынесли. Вот и все мамки-папки.
— Тогда я провожу тебя.
— Когда — тогда?
— Ну чтоб не пристал кто, ночь на дворе.
— Какая там ночь… — Ему почудилось, будто она улыбнулась в темноте. — Ладно, проводи. Только до трамвая, а то в общежитии увидят, молвы не оберешься, и так уж… — И горячо, знакомо зачастила: — А ты не верь… Мало ли что говорят про нас, девок. Ничему и никому. Только мне одной. А не хочешь — не надо. Твое дело…
Когда спускались по трапу, Лена, потянувшись, вскользь, чмокнула его в щеку.
— Это наперед. Не при людях же…
— Увидимся еще? — спросил торопливо, будто на людях и спросить будет некогда.
Она кивнула.
— Выдастся время — загляну. А ты жди.
— Когда?
— Всегда.
Ему стало смешно и тепло на душе, так уверенно у нее получилось.
— А ты, Лен, от скромности не помрешь.
Она ответила серьезно:
— Какая есть.
С тех пор повелось: Лена приходила изредка по вечерам и, если на барже никого не было, легко сбегала по трапу. Он угощал ее припасенным харчем, потом они пили чай и разговаривали о всяком-разном. О его матери, часто ли он ей пишет, поминал ли о ней, Ленке; о неладах на стройке — то того нет, то другого, а все же движется дело, и ей подвезло — за хорошую работу дали в общежитии комнату на двоих. Соседка — славная, из приезжих, скоро позовем на новоселье — вот только приберемся, блеск наведем.
Но Санька так и не побывал у ней в гостях. Однажды вечером, заглянув на баржу, Лена не застала его. Шкипер, пристально оглядев ее, почему-то покачал головой, объяснив, что Санька на первом причале, на траулере, сам старпом его пригласил…
Он увидел ее, едва спрыгнул с катера на берег, все еще переполненный неожиданной для него встречей со старпомом, часовой беседой, после которой он чувствовал себя так, будто выскочил из парной — легко и весело. С новым ощущением неясной и радостной тревоги, бившей через край.
Он не сразу сообразил, зачем понадобился старпому, выглядевшему перед рейсом особенно щеголевато в своей новой форменке при черном галстуке — фуражка набекрень. Отвечал невпопад, думая о Ленке, с которой назначено свидание — ждет ведь, а когда понял, что к чему, обомлел, растерял слова. Старпом даже удивился:
— Что это ты сегодня, как воробей под дождем. Моряком же стал. Ловкий парень… И работящий… Я к тебе давно приглядываюсь. Словом, капитан дал добро, оформим. Первый рейс всегда нелегок. Выучка в пути. В субботу отчалите. Ну, поздравляю…
В руке осталось ощущение сухого тепла чужой ладони. Он кивнул, повторяя:
— Я постараюсь, не сомневайтесь, спасибо.
— Сомневался — не просил бы за тебя. И брось ты эти благодарности. Человек сам себе хозяин — сколько тебе вдалбливать. Что заслужишь, то и получишь. Еще учиться пошлем — ты ж перспективный. Все, до завтра…
Все это он рассказывал Лене комкано, торопливо, будто оправдывался, — и как растерялся вначале, все думал о ней. А Лена, как заводная, поддакивала.
— Да, да… Я знала… Все у тебя будет хорошо, очень хорошо, даже очень прекрасно. Да, да.
Вечером в субботу она провожала его на причале, в толчее незнакомых женщин-морячек. Оба молчали, все уже было сказано по дороге. Она только кивала в ответ, взглядывая на него из-под ресниц сухими, блестящими глазами, будто расставалась навек. И потом с борта он еще долго видел ладную ее фигурку в черной стеганке, платок в поднятой руке, похожий в сгущавшихся сумерках на белую птаху, застывше трепетавшую над умолкшей толпой.
Третью неделю судно шло сквозь налетавшие штормы, в составе целого отряда судов, растянувшихся на сотню километров. Позади остались беспокойные, со стремительно зависавшими тучами проливы Скагерак и Каттегат, в Северном море болтанка все еще давала себя знать, но терпимо. Вот с уловом было худо. Пару раз ставили сети, больше, чем на уху, не получалось. Мелочь… Настроение у моряков было скверное, то и дело вспыхивали перепалки — с плохого почина чего ждать, каких заработков? Сменщик Саньки рулевой Дядюха, борцовского вида парень, при своих тридцати тянувший на все сорок, сменившись с вахты, ворча бухнулся в койку, выдернул из рундука толстенную книгу «Жизнь растений», — книги он буквально глотал, все подряд, в погоне за знаниями, как бы наверстывая упущенное в годы своей партизанской юности. Знал он массу нужных и полезных вещей и был склонен к серьезным рассуждениям. Морякам он был первой подмогой: одних просвещал по международной политике, другим советовал, как быстро «вхолодную» починить обувку, а боцману Сыроежкину надиктовал травяной сбор от потницы, которая донимала того, вопреки солидному возрасту. И помогло. Правда, боцман потом признался, что такого сбора у судового врача не оказалось, и он заменил его растиранием спиртом. Дядюха на это авторитетно заметил — то, мол, временно, а сбор — на века.
Но последние дни даже Дядюха приуныл.
Радист Венька, одессит, тоже сосед по кубрику, шустрый и курчавый, как негритенок, уже не радовал своими