Эти надсоновские строки – именно о тех мгновениях.
С уверенностью можно предполагать, что весь последующий месяц проходил у Мережковского – равно как и у его бесчисленных сверстников по всей России – «под знаком Достоевского». И, конечно, перечитывая совсем недавно вышедших «Братьев Карамазовых», он не мог не ощущать себя именно тем «русским мальчиком», кому покойный писатель прочил великую и трагическую будущность.
– Чтобы хорошо писать – страдать надо, страдать!
Страшную глубину этих слов он, вероятно, начнет немного понимать ровно месяц спустя, 1 марта 1881 года.
* * *
Не вызывает сомнения, что страшная гибель Александра II произвела на Мережковского тягостное, потрясшее его впечатление. Общее настроение тех дней очень точно выражено Н. Н. Страховым в письме Л. Н. Толстому: «…Бесчеловечно убили старика, который мечтал быть либеральнейшим и благодетельнейшим царем в мире. Теоретическое убийство, не по злобе, не по реальной надобности, а потому что в идее это очень хорошо!»
Для пятнадцатилетнего поэта цареубийство отозвалось прямо-таки фантастическим отголоском – его стихотворение «Завещание» («Вы могилу мне выройте, братья, / Далеко, далеко от людей, / Не прервал чтобы шум их суетный / Безмятежной дремоты моей»), находившееся в редакционном портфеле «Живописного обозрения», было вдруг, как наиболее подходящее по тону, опубликовано в траурной рамке на титульном листе по соседству с Высочайшим манифестом Александра III. Романтический лирический герой, созданный фантазией подростка, оказался, таким образом, alter ego убитого императора… Это, конечно, не могло не поразить воображение.
Однако для «томления духа» были и более серьезные причины.
Взрыв бомб Рысакова и Гриневицкого на набережной Екатерининского канала был слышен в доме у Прачечного моста. Сергей Иванович, срочно вызванный во дворец, приехал оттуда в слезах и рассказал домашним о смерти Государя:
– Вот плоды нигилизма, – повторял он. – И чего им еще нужно, этим извергам? Такого ангела не пощадили…
Константин, бывший тут же, счел невозможным из принципа не вступиться за «извергов». Это было последней каплей. Сергей Иванович выгнал сына из дома и, несмотря на мольбы жены (Мережковский позднее считал эту семейную трагедию одной из главных причин безвременной смерти матери), остался непреклонен – Константин до конца был для него окончательно «отрезанным ломтем»: ни общаться с ним, ни тем более помогать ему в устроении жизни Сергей Иванович не стал.
Что пережил за эти дни Мережковский, можно представить, если обратиться к удивительному тексту от 10 марта 1881 года, который сохранился в тетради стихов:
ПЛАЧ НАРОДА ПО ОСВОБОДИТЕЛЮ
Ох вы, горы, горы великий,
Содрогнулися от гнева, расступилися.
Ох вы, воды, воды зыбучие,
Поднимитесь злой непогодушкой.
Ох вы, тучи, тучи черные,
Гряньте громом, божьей молнией.
Что не солнышко закатилось красное,
Закатилось в море темное безвременно, —
Государь наш батюшка преставился…
Не своею смертию кончился он,
От лихой руки злодейския.
То не буря по-над степью носится,
Клонит, клонит буйну ковыль-траву:
По Руси несется весть недобрая,
Клонит, клонит ужасом головушки.
Плачет мать-земля родимая,
Льются, льются слезы горькие,
Чаще дождичка осеннего,
Шибче Волги многоводной.
То не ваше ли деянье лютое,
Нехристи, отступники, безбожники?…
Все зазналися, возгордилися:
В небесах не нужно Господа,
На земле не нужно Царя-батюшки…
Плохо, плохо, братцы, коли детище
Поднимает руку на родителя!
Он разбил, разбил нам цепи проклятые,
Свободитель, охранитель благостный!
На кого покинул нас горемычныих!
За тебя ль мы не молили Господа
Со святыми Его угодниками:
Охрани его своей защитою,
Как хранил он нас своей царской милостью!
За грехи, знать, за великие
Покарал нас Господь казнью страшною!
Много, много горя, Русь, терпела ты,
Ты и это вытерпишь, родимая,
Ты снесешь и это горе лютое,
Только ввек оно не забудется,
Раною останется кровавою
На груди могучего богатыря,
Исполина Святорусского.
То не солнышко закатилося —
Государь наш батюшка преставился.
Это стихотворение, прямо-таки невозможное в контексте «канонической» творческой биографии Мережковского (сам он, гораздо позднее, оставит на страницах juvenilia[5] характерное резюме: «Как я мог написать?») и, мягко говоря, далекое от художественного совершенства, очень показательно как человеческий документ, наглядно свидетельствующий о драматических метаморфозах души юного автора. Тихое обаяние детского сказочного мира с его добрым, нестрашным романтизмом завершается: история врывается в жизнь и творчество Мережковского – со всей ее суровой несправедливостью и кровью, с ее всегдашними двумя правдами, так очевидно и больно воплотившимися в его личной судьбе в «правду отца» и «правду брата». Чуть позднее он будет недвусмысленно склоняться на сторону последней, но во взглядах и принципах Сергея Ивановича, как теперь ясно, он тоже, несомненно, ощущал обаяние – то благородство консерватизма с его жертвенностью, чувством долга и высоким патриотизмом, отвергнуть которое без нравственного насилия над собой невозможно. История, жизнь и творчество вдруг переплетаются прямо на его глазах странным, неразрешимым образом, так что инвективы «плача», адресованные цареубийцам-народовольцам, рикошетом ударяют по самому родному и самому больному для него в это время:
Плохо, плохо, братцы, коли детище
Поднимает руку на родителя!
«Нехристь, отступник, безбожник», отринувший Бога и царя, «зазнавшийся и возгордившийся» – не его ли любимый брат Константин?
Плачет мать-земля родимая,
Льются, льются слезы горькие…
За этим ходульным, «лубочным» образом – реальные, обжигающие его душу «слезы горькие»: он не может спать, слыша каждую ночь приглушенные рыдания Варвары Васильевны.
Кошмар этих дней многократным эхом откликнется в его будущих романах.
«…Петр выхватил плеть из рук палача. Все бросились к царю, хотели удержать его, но было поздно. Он замахнулся и ударил сына изо всей силы. Удары были неумелые, но такие страшные, что могли переломить кости.
Царевич обернулся к отцу, посмотрел на него, как будто хотел что-то сказать, и этот взор напомнил Петру взор темного Лика в терновом венце на древней иконе, перед которой он когда-то молился Отцу мимо Сына и думал, содрогаясь от ужаса: «Что это значит – Сын и Отец?» И опять, как тогда, словно бездна разверзлась у ног его и оттуда повеяло холодом, от которого на голове его зашевелились волосы.