В это время пришло известие о смерти моего брата Эрнста. Для меня это был страшный удар. Эрнст — большая привязанность моего детства. В девятнадцать лет он нашел смерть в Тонкине, где попал в засаду. Отправившись в разведку, он спускался в джонке по реке и встал во весь рост как раз в тот момент, когда появился противник, убивший его выстрелом в лоб. Вскоре после этого я получила от него письмо. Он писал о своем отвращении к профессии военного, о желании умереть, о том, что никогда у него не было ни одного счастливого дня. По какой случайности судьбы он погиб как раз в тот день, когда я сбежала из дома?
Так как мои четыре тысячи франков почти растаяли, я попросила Форе найти мне учеников. Он тут же нашел: одну из дочерей русского посла Бенкендорфа — потом его старшая дочь, затем младшая и, наконец, его жена захотели брать у меня уроки! Так что я почти не покидала их дом, где меня обожали. Вскоре появилось достаточно учеников, чтобы прилично зарабатывать на жизнь: я получала восемь франков за урок!
Мой отец весьма одобрительно отнесся ко всему этому и даже навещал меня на улице Сен-Жан, так как я, естественно, отказалась переступить порог дома его жены.
Некоторое время спустя я встретилась на улице с господином Натансоном, моим будущим свекром[54]. Мы не виделись уже много лет, и он был так растроган, узнав, что я сама зарабатываю себе на жизнь, что захотел навестить меня.
Взволнованный, он кричал о скандале и собрал семейный совет. Разумеется, мачеха вопила и снова говорила об исправительном доме. Перспектива вернуться в Сакре-Кёр теперь, когда я познала независимость, мне тоже не улыбалась. Поэтому я спокойно заявила, что подожгу монастырь.
Только отец понял, что меня нельзя заставить отказаться от свободы, за которую я слишком дорого заплатила. Он настоял на том, чтобы поместить меня в семейный пансион на улице Клеман Маро и чтобы я продолжала заниматься с Форе и давать уроки Бенкендорфам. Партия была выиграна.
Раз в неделю в пансионе устраивали «вечера». Я вспоминаю очаровательную американку, любовницу старого месье Нобеля[55] — того самого, кто учредил премию, — и актрису, ставшую известной как Сюзанн Авриль. Обе они были, естественно, много старше меня и время от времени увозили с собой по вечерам. Вот тогда-то я снова встретилась с Таде Натансоном, племянником покойной мачехи. Он немедленно отправился к моему отцу просить моей руки. Мне только что исполнилось пятнадцать лет.
Форе, к этому времени уже ставший знаменитым, расплакался, когда я объявила ему о своей помолвке. Он во что бы то ни стало хотел заставить меня сделать карьеру концертирующей пианистки и умолял раз и навсегда отказаться от замужества.
— Ты не имеешь права так поступать со мной… — говорил он со слезами. — К тому же, если ты выйдешь замуж, ты всегда будешь несчастна.
Но я начала понимать, что свобода возможна только вдвоем, и одиночество меня тяготило.
Бабушка, окончательно поглотив свое состояние, вынуждена была продать дом в Алле. Она жила теперь в Брюсселе, и я решила поехать к ней, чтобы там дождаться возраста, необходимого по закону для замужества. Потеряв деньги, бабушка не потеряла ни живости, ни аппетита. В маленьком особнячке в Брюсселе ели так же хорошо, как и в огромном алльском доме. Однажды она вызвала своего зятя (моего дядю Костера) и поделилась с ним своими финансовыми затруднениями.
— Как вы можете так говорить, матушка, — сказал он, — где ваше достоинство?
— У меня нет достоинства, сын мой, — ответила старая дама, которая думала о деньгах, необходимых для ее кухни, — у меня есть только бедность.
В конце концов он все же пришел ей на помощь из тщеславия, так как ее почти ежедневно навещала королева.
В один прекрасный день мы увидели Катрин, старую кухарку из Алля, сидевшую на соломе в тачке, которую тащил крестьянин. Она хотела умереть только у бабушки. Она там и умерла.
У бабушки было сердце двадцатилетней, и мы прекрасно ладили друг с другом. Относительное безденежье не могло затронуть ее врожденную щедрость. Так, не имея возможности делать денежные пожертвования, она отдала в дар собору знаменитый золотой венок деда с выгравированными на его листьях именами почитательниц. Он увенчал голову Святой Девы. Узнав об этом, ее сын Франц[56] устроил отвратительную сцену. Но бабушка, приподнявшись на цыпочки, дала ему пару увесистых пощечин.
Теперь она выходила только по утрам, чтобы причаститься. Часто к четырем часам пополудни к ней приезжала бельгийская королева, и старые дамы вели нескончаемые беседы за чашкой кофе с молоком. В это время, запершись в своей комнате, я запоем читала.
В доме у бабушки я познакомилась с другом дяди Франца, Ван де Вельде[57]. Он был первым, кто заставил меня понять настоящих современных писателей — Метерлинка и Гюисманса[58]. Роман «Там» произвел на меня огромное впечатление. Я увидела в нем некое приобщение к тайне.
Благодаря дружбе бабушки с королевой я была приглашена на придворный бал. Мне заказали платье из бледно-голубого тюля с широким муаровым поясом. Когда я увидела себя в огромном зеркале в передней дворца, то остановилась, ошеломленная этим видением. Убедившись, что это действительно я, бросилась к зеркалу и целовала свое отражение перед множеством оторопевших выездных лакеев.
Этот первый бал был для меня волшебной сказкой, и когда я вальсировала с наследным принцем, чувствовала себя как в раю.
Вскоре после этого бала произошла любопытная вещь, значение которой открылось мне значительно позже. Растянувшись на кровати и смеясь до упаду, я читала «Дон Кихота», когда постучали в дверь: «Мадемуазель, мадам просит вас спуститься в гостиную».
Я быстро встала, на цыпочках подошла к двери и заперла ее на ключ. Никто и ничто не заставит меня спуститься! Я сама удивилась своему сопротивлению: такие капризы не были мне свойственны. Бабушка сама поднялась и умоляла прийти в гостиную. Ни просьбы, ни угрозы не заставили меня открыть дверь. Вечером за обедом я узнала, что особа, так настойчиво хотевшая видеть меня, — сестра бабушки, та самая, которая пятнадцать лет назад была любовницей отца и родила от него ребенка.
Инстинкт? Предчувствие? Какой-то внутренний голос? Хотя в тот момент я понятия не имела об этой трагической истории, ничто на свете не могло заставить меня увидеть эту женщину… которая невольно стала причиной смерти моей матери.
Хотя в новом доме было только два пианино, в нем, наполненном яростными вагнеристами, всегда звучала музыка. Мой дядя Франц Серве заканчивал оперу по либретто Леконта де Лиля[59] «Аполлонид» (она была впоследствии показана в Карлсруэ, дирижировал Моттль[60]). «Парсифаль»[61] тогда только что в первый раз был поставлен, и меня окружали старые господа, со слезами на глазах рассказывавшие историю голубок и Грааля. Признаюсь, я не разделяла их энтузиазма.